Пошка, он здесь. Кто только не спрашивал о нем? Он здесь. И отсюда далеко видно. Что видно?
Равнина. Темнота. И сквозь нее — свет.
Время. Если бы только знать, что оно такое, время? Настоящее? Его всегда замечаешь, когда оно уже окончилось, прошло, стало прошлым.
Будущее? Оно всегда подходит, совсем близко подходит, но никогда не наступает — всегда остается вовне.
Прошлое? Оконченное, преодоленное, его не окликнешь, потому что оно лишено слуха. Его распознаешь, пожалуй, в неживых предметах; умершее, в одно мгновенье ставшее неузнаваемым.
Но мы всматриваемся в него. А во что же еще? Всматриваемся, словно оно принадлежит нам. Мы видим дома, деревню, окна. Мы заглядываем в одно из них. Что это за люди? Как они выглядят?
Люди, их лица, их руки. Как они одеты? Двое мужчин, парики, по воскресному праздничные лица, длинные черные сюртуки, белые сорочки, жилеты из материи с едва заметным узором и со множеством пуговиц — верхние три расстегнуты, — штаны до коленей, башмаки с белыми пряжками. Мы хотим назвать их имена.
Пожалуйста, ваше преподобие, встаньте.
Мы могли бы сказать так, и тогда один из мужчин, тот, к кому мы обратились, встал бы, и нам нетрудно было бы его описать: некий Кристиан Донелайтис, пастор в Тольминкемисе, уроженец Лаздинеляя, вольнослушатель, студент, гофмейстер, кантор в Сталупянах с 1742-го, там же ректор, через год, после экзамена и рукоположения в сан в Кенигсберге, приглашенный в Тольминкемис. 24 Decembris hujus anni[49] введен в должность здешнею пастора, в каковой и пребывает уже двадцатый год.
Теперь мы станем понастойчивее. Двадцать лет. Пусть наша речь течет без всяких завитушек, как ей течется.
Говори, чтобы я тебя увидел, говори, чтобы мы тебя увидели.
Он встает и опирается левой рукой о стол, поворачивается к кому-то:
— Давать ответы — мой долг.
— Есть вопросы, на которые нельзя ответить.
Это говорит другой. Раз так — пусть он встанет, пусть даст себя разглядеть.
Такой же человек, как и его собеседник. Его преподобие Шпербер. Вольнослушатель, студент, гофмейстер, раньше был посвящен в сан, предшественник Донелайтиса в Тольминкемисе, с 1756 года пастор в Кунце. Он в гостях у друга юности; тот крестил сегодня: ребенок женского пола из Раудоняя. Почему он сейчас так осторожен в речах?
Его жизненный опыт подобен опыту его друга. Об этом они говорят с тех пор, как он здесь, — три дня. Он служит в церкви при имении, там указывает господин барон, что и как делать, здесь же церковь на королевских землях, чиновники сидят в королевском фольварке и распоряжаются 27 деревнями, то есть 309 податными трубами, всем приходом. Четыре года назад представителем казны был амтман Франц Болтц, которого Донелайтис хвалил за светлую голову и набожность, но потом его сменил Беринг, а теперь — Руиг, амтман Руиг, и дело, конечно, не в личности, а скорее в том, что выносимое кажется благодеянием, когда наступает невыносимое, и еще в том, что его преподобие не запрещает прихожанам спрашивать, спрашивать об обязанностях и повинностях — они все возрастают в эти годы, в эти семь лет войны, которая сейчас, в шестьдесят третьем году, находится при последнем издыхании.
Нелегко в такие времена писать письма: про соловья, что пел в этом году и доставил столько сладостных мгновений днем и ночью, а вот несколько дней назад как будто онемел. Эта птица была как часы: начинала с ночными сторожами, а кончала точно в семь утра. Пела попеременно то в моем саду, то у соседа, и чем ближе был день святого Иоанна, тем громче пела она даже днем.
Тогда-то и послано письмо собрату, пастору в Килгис, отправленное с кюстером Фридрихом Зелигманом: не принимать назначения в чужой округ, потому что добрые литовцы большая редкость в наше время.
А значило это только: не покидать своей паствы, своих овец, которым трудно будет отвечать так, как требуется: по-прусски вместо литовского. Так можно это выразить, и пусть это будет понятно.
И другие заботы.
С пятьдесят восьмого года здесь были русские, это мало что изменило. Православная церковь прибавила нам свои праздники: в день Александра Невского надо было сказать проповедь о нем. Я нашел выход: кузнеца с тем же именем во 2-м послании к Тимофею; 4, 14, ты знаешь: «Да воздаст ему господь по делам его».
Но пусть Шпербер снова встанет, пусть покажется нам, мы хотим поглядеть на него, прежде чем он снова уедет к своей пастве в Кунце — он произносит малодушные речи. Послушай-ка, Шпербер, сейчас будет говорить другой человек, и говорить так, что мы его увидим.
Боже, помилуй, стригут, как овечек, нас добрые баре.
Грошик последний готовы они из крестьянина выбить.
Это начало. Тут он оглянется, и в глаза ему бросится… Что такое?
Жадность амтрата, известно, как прорва, всегда ненасытна.
Если бы нищему бросил однажды копейку какую,
щедрость такая скупца изводила б три целые ночи,
прямо с утра и до вечера бился б в рыданьях бедняга,
ибо тот грошик грехом бы ему представлялся ужасным,
поедом ел бы во сне богомольную душу амтрата.
Братья, вы барскую милость на собственной шкуре узнали,
барин считает, что бог наделил его правом особым,
словно с собакой бездомной, с холопом своим обращаться,
ну, а крестьянин — на барщине гни себе спину покорно.
Эй, господин, толстопузый тиран, себялюбец надутый,
что ты все пыжишься, молнии мечешь и громом пугаешь,
или не так же, как нищий, на свет появился ты божий,
или иначе задок тебе мать подтирала когда-то?
Помни: всевышний все видит, на суд свой правдивый однажды
он призовет и тебя, и воздастся тебе по заслугам.
Быть может, его преподобие Шпербер хочет взять копию? Здесь лежат листы, их уже сотни. Шпербер, это было бы полезно тебе, хотя бы ради тебя самого.
Но разве все это не окончено, не преодолено, ведь прошлое не окликнешь, потому что оно лишено слуха. Его распознаешь, так было сказано, в неживых предметах — умершее, ставшее неузнаваемым в одно мгновенье.
Да, это так. Это прошлое.
А будущее? Действительно еще не наступило?
Все еще вовне?
Да, это так. А здесь?
Здесь темно, вокруг деревянной вышки. Здесь шаги, кто-то спотыкается о камень.
Призраки французов?
Значит, зарытые сокровища все еще лежат в земле? Под слоем песка, а может быть, еще глубже? И вам есть что охранять, призраки наполеоновских солдат?
Говорите, только все равно вас не увидишь на этом месте, которое тут описано, но которого не существует.
Никакого разбега, никакого прыжка. Но кто-то здесь есть. Он уже на первом ярусе. Кто-то держится руками за балки, за перекладины. Чье-то дыхание, более быстрое, чем бег воды у подножья горы, вода бежит все быстрее, вслед за маленькими огоньками, с которыми удаляется отсюда пароход, идет вниз по течению навстречу городу.
Фойгт и Сторостас сидят на корме и смотрят назад, хотя уже совсем стемнело, и слабый свет рассеивается прямо над поверхностью воды, словно тонет. Они сидят на корме и смотрят назад, и сердца их полны растерянности. Что теперь делать?
Что тут исправишь? И как? Оперой, господин Фойгт? Да, может быть…
Вокруг вышки темнота, шорохи, шаги. Кто-то ощупью ищет лестницу, кто-то поднимается на перекладину.
Может быть, темнота ему на руку?
А ты, Пошка, ты не слышишь его на своей высоте. Ты все еще смотришь: вон свет, дома, деревня, за двумя реками, за лесами, за долами, далеко отсюда, далеко от всего.