Поляки еще здесь, может, с ними и столковаться? Покамест, хоть и трудно сказать, сколько продлится это «покамест». Главное, с евреем покончено. Не скоро найдется смельчак, который решится поставить мельницу под самым носом у дедушки. Но дедушке, как уже сказано, ударило в печенку. А тут еще этот процесс на шее, очевидно, будет назначен второй срок — не так скоро, но уж, наверное, в июле.
Что, собственно, еще приходится от меня Глинскому? Дедушка аккуратно ведет счет синим карандашом на последней странице библии. Это довольно внушительный список.
— Ничего, я с ними со всеми разделаюсь. — Так говорит мой дедушка. И это будет, пожалуй, нашим семнадцатым пунктом.
Господин Нольте, Фридрих Нольте, окружной начальник — личность преклонных лет. Мы его до сих пор не тревожили, потому что все время, о каком шла речь, он был пригвожден к одру болезни. А сейчас пусть потрудится встать — что он и делает, тяжко стеня и многажды вздыхая. И вот с таким-то вздохом и в одних подштанниках он садится на стол, по которому давно уже не гуляла пыльная тряпка и на котором в единственной чернильнице высохли чернила. Достает дежурную тетрадь и ее раскрывает. И после долгих размышлений опять захлопывает. Да и как можно такое вписать? Даже при наличии чернил. Немного воды, и можно развести вязкую массу. Но рука не поднимается такое вписать.
Окружной начальник вздохнул и принялся растирать больную ногу, снова вздохнул и произнес ту фразу, которую мы предусмотрели для нашего восемнадцатого пункта, а именно: «Смутные времена!» Что же под этим разумеет господин Нольте? Уж не Пильхову ли хибару?
«Смутные времена», — сказал Нольте, и он, конечно же, разумел под этим нечто худшее. Пожары бывают везде и повсюду и во всякое время. От молнии и таких вот поляков никто не гарантирован. И, конечно же, полные амбары загораются чаще, чем пустые. А застрахованные горят дружнее, чем незастрахованные. В мариенвердерской страховой конторе осведомлены об этом не меньше нашего. Но никто и не почешется. Разве кому уж так повезет — сгорит и хлев, и как раз перед тем, как хозяин, собравшись с силами, задумал строить больший да прикупить себе против прежнего еще парочку коров, — тогда, пожалуй, проснутся и в Мариенвердере: «Тут, знать, не один боженька огоньком баловался, кто-то ему помогал». Но все равно никто и не почешется. Небольшое сообщение окружного начальника Нольте — вот и все, что им требуется. Какой же еще может быть разговор о Пильховой хибаре!
Разумеется, всякий другой на месте Хабеданка, которому неожиданно так повезло, просидел бы в Бризене по меньшей мере года полтора за милую душу, пока бы весь не высох, будь он хоть поляк, хоть цыган — раз уж ему не попался такой капеллан, а тем более который все помнит.
«Смутные времена», — сказал окружной начальник. Под этим он разумел, что смута завелась в деревне Неймюль, особенно же на выселках. Такая смута, что даже его потревожила на одре болезни.
Заходил к нему проповедник Феллер. Нольте уже знал, что у Феллера ушла со двора Йозефа. Но об этом он ни слова, как, впрочем, и Феллер, и разговор у них вертится вокруг неймюльской смуты. Низванд и Корринт последнее время частенько посиживают в трактире Розинке, поскольку дедушка учинил им расчет. И не только они — другие тоже, такие, как Файерабенд, Лебрехт и иже с ними.
— Эту пару надо попросить отсюда, — говорит Феллер. Итак, Низванду и Корринту будет предложено убраться.
В сущности, Феллер прав. Лицам, не имеющим постоянной работы, хотя по своему положению они в ней нуждаются, таким, как поляки и им подобные, не может быть предоставлено право жительства: см. распоряжение касательно проживания лиц иных национальностей, однако же обоего пола, от 1 октября 1863 года. А также разъяснение от прошлого года. Впрочем, статьи о лицах иных национальностей недостаточно, ибо, как уже сказано, здесь разумеются и другие.
Приходил и живодер Фрезе. С жалобой на Альберта Каминского, который схоронил свою павшую телку, введя этим его, Фрезе, в убыток. Все это еще, правда, недостаточно уточнено законом, да и его, Фрезе, беспокоит не столько издохшая телка, сколько все та же смута. С той разницей, что Фрезе говорил не о Низванде и Корринте, а о мельнице Левина и о Пильховой хибаре. Говорил больше обиняками, как и свойственно Фрезе, которому по роду его занятий никак нельзя портить отношения.
И наконец, до ушей Нольте дошла и самая свежая новость — о событиях, разыгравшихся в риге у Розинке: о выступлении цирка.
Поистине смутные времена.
Это говорит начальник Нольте и снова громко вздыхает:
— Когда мимо проедет Кроликовский, пришлите его ко мне.
Но пешего жандарма Кроликовского уже давно никто не видел — ни третьего дня, ни вчера, ни сегодня.
— Куда это запропал Кроликовский? — спрашивает по всей деревне старая экономка Нольте, спрашивает каждый день — и третьего дня, и вчера, и сегодня — и возвращается ни с чем: его нигде нет.
— Святая матерь божия, — говорит Корринт, которого старушка повстречала на выселках, — на что это он вам сдался?
— Господин Нольте его требует.
И тут Корринт не сплюнул, а только посвистал сквозь зубы. Повернулся, бросил на ходу:
— Не знаю, мне он не попадался, — и заспешил обратно на выселки.
— Если встретишь, скажи ему! — кричит вслед Корринту старая экономка.
— Ясно, скажу.
— Ну и дела! — Старая экономка стоит перед своим хозяином, скрестив руки на животе. — Говоришь — подать сюда Кроликовского, а о твоем Кроликовском ни слуху ни духу.
Где же пропадает Кроликовский? Тоже своего рода подпункт, но мы не станем на нем задерживаться, а прямехонько махнем через Древенцу неподалеку от поста Пласкирог, взяв чуть выше по точению — там есть брод.
Этот путь и выбрал Кроликовский, трясясь на своем казенном скакуне Максе, но не в казенном мундире, не в фуражке с кокардой и без холодного оружия, а в цивильных шмотках, выражаясь языком самого Кроликовского, и было это уже четыре дня назад ночью.
Он перебрался через брод. Взял через перелесок. Объехал кругом болото. Ближайшая деревня — Валка. Перед Валкой, направо, в лугах стоит рига. Словом, добрался до места верхом, и никто его не видел, ведь Кроликовскому в точности известно, когда пограничный патруль обходит свой участок. Но там он застал не тех, кого с полным основанием располагал встретить, а как раз наоборот.
Кроликовский что-то долго лопотал по-польски и куда быстрее, чем обычно, хлопал себя по ляжкам, вопил и наконец рухнул на колени с воздетыми руками. Его и схватили за руки, перекинули через пень и угостили палками. Ибо это были не те контрабандисты, а их противники — не сподвижники Кроликовского. И погнали со спущенными штанами через луга к перелеску и в самое болото. А теперь выкручивайся как знаешь! Мерина же Макса оставили себе.
Что же теперь думает Кроликовский? Он по колена увяз в болоте и при малейшей попытке выбраться только глубже проваливается в вязкую топь.
О, когда же пройдешь ты, темная ночь?
Он мог бы это спеть, но Кроликовский не так благочестив, он никогда не учил гимнов. Да и вряд ли бы он стал сейчас петь. В таком случае он мог бы кричать. Но он не кричит.
Должно быть, боится русской стражи. Он прислушивается к зову птицы, что кличет через правильные промежутки. Прислушивается к шороху зверька, что крадется по болоту. Должно быть, ищет рябчиков. Которые здесь не водятся.
А луна все стоит и стоит на месте. То ли она бледнеет, то ли наливается желтизной — не скажешь. Стоит и ни с места.
Временами что-то булькает в болоте. А больше ничего. И все же он принимается звать, но кто станет ночью бродить по болоту? Разве что контрабандисты!
К утру, когда он уже различает во мгле верхушки берез, мимо проходят его контрабандисты, возвращаясь с границы. И слышат его крики. И они его вытаскивают — очень просто — по гати из свеженарубленного кустарника.
Кроликовского засосало по грудь, и только старый пень или что другое твердое помешало ему погрузиться с головой.