— Вот именно, — вторит им Глинский, — высочайшая фамилия нашего возлюбленного кайзера и наш возлюбленный кайзер, этот прославленный герой, недавно изданным законом о репатриации и законами о землях от девятого марта…
— Поистине, — подтверждает фрау пасторша и поднимает вверх свой необычайно прямой носик и вертит в руках золотые часики, висящие на длинной цепочке, — он довел дело нашего доктора Мартина Лютера до лучезарного завершения.
— Вот видите, — говорит мой дедушка.
— Но, господа, — вступает в беседу Глинский, — это ведь направлено против римского престола, нашего врага, и следовательно…
— Против поляков, — заключает дедушка.
— Если вы это имеете в виду, — говорит Глинский, — то вы совершенно правы. Окруженные со всех сторон глубоко чуждой нам нацией…
Наконец-то, думает дедушка, он запел по-моему. У Виллюна на другом конце стола покраснели уши.
— Это он надолго, — говорит он своему визави Тетмайеру, откидывается на стуле и складывает руки на коленях.
Тетмайер скривил гримасу и шепчет:
— Аллилуйя! — и тут же, сделав обычное свое лицо, говорит: — Поехали, с богом!
Здесь предполагалась одна из истинно немецких речей Глинского.
Но тут как раз открылась дверь, и на пороге показался Хабеданк с черной шапкой в руке и черным скрипичным футляром под мышкой — кабы не это, не миновать бы нам прослушать уррра-патриотическую речь. Ах, Хабеданк, до чего же удачно тебя принесло, для тебя еще найдется чашка кофею.
— Добрый вечер честной компании! — говорит Хабеданк.
На что жена Густава:
— Добрый вечер, господин Хабеданк!
А Тетмайер, повернувшись к двери:
— Бандуру свою приволок?
— А что? Разве пять пробило? — вскидывается Виллюн.
Во всяком случае, он уже знает, куда я гну, этот священник, думает про себя дедушка. Отзову-ка я его в сторонку, сядем с ним за тот круглый стол, парочка сигар да рюмки три водки.
— Что вы на это скажете, господин пастор?
— Ах да, — говорит Глинский, — мы ведь с вами уже толковали вчера, но только в общих чертах. Так вот, Натали, у нас предстоит небольшой разговор, может быть, и ты к нам присядешь?
И Натали присаживается. Зато Кристине что-то срочно понадобилось в кухне, должно быть, вымыть стаканы. Тем лучше, думает дедушка, она еще что-нибудь ни к селу ни к городу ляпнет из библии.
Итак, единая святая христианская церковь. Фрау пасторша тем самым возвращается к давешнему разговору и добавляет: «Эти свиньи», — по адресу католиков, заслуживающих всякого сожаления, а тем более поляков.
Глинский берет сигару, да и дедушка от него не отстает, он тоже берет сигару и откусывает кончик; пестрое бумажное колечко, которое Глинский, разумеется, оставляет на сигаре, дедушка надевает на мизинец левой руки, между тем как Натали не перестает рассуждать.
Неисчерпаемая тема. Тем более что от нее то и дело отвлекаются. Неисчерпаемое красноречие, тем более что применение ему находится только в кухне и во дворе, но не в церкви, даром что мы пасторская супруга. Глинскому, наоборот, разрешается говорить только с амвона, а также в особо важных случаях, в доме же и во дворе он лишен права голоса. Однако дедушка, как баптист и старейшина, ближе к истинному христианству, к освященному от века mulier taceat[30] и, стало быть, к истинному пониманию Книги Бытия, глава третья, а потому он говорит:
— Известно ли вам, господин пастор, почему Адам был изгнан из рая?
— Кто же этого не знает? Даже странно с вашей стороны задавать мужу такие вопросы, — удивляется Натали Глинская.
— Скажите, ежели не секрет, — говорит дедушка ласково, — что вы имеете в виду.
Госпоже пасторше достоверно известно: все у них там произошло из-за плодов, не из-за каких-то яблок, как обычно говорятся, а из-за плодов с древа познания.
Но дедушка больше в курсе.
— А вы бы лишний раз почитали библию. Там ясно сказано: Адам был изгнан из рая… — тут он выдерживает небольшую паузу и продолжает, повысив голос, — за то, что послушался голоса жены своей.
Что же теперь делать Глинскому? Что ему сказать на это? Пусть только хорошенько подумает. Вот они сидят за длинным столом: чета Пальмов, старый Фагин, Тетмайер и, натурально, Виллюн с Хабеданком, а ведь дедушка говорил достаточно громко. Так как же, супруг Глинский, что ты на это скажешь?
И Глинский — хочешь не хочешь — отваживается на смешок, на этакий полузадушенный смешок. Оно и в самом деле забавно. Хоть, пожалуй, немного и беззастенчиво. На фрау пасторшу поначалу находит столбняк. И хоть мой дедушка смеется, остальные не смеются, и только Тетмайер замечает сентенциозно:
— Век живи, век учись.
Но кто, собственно, должен учиться? Мой дедушка считает, что Глинский. По крайней мере, на ближайшие полтора часа. Разговор у них пойдет без дураков. Мой дедушка намерен выложить — коротко и ясно — все, что он приготовился сказать. И значит, этой женщине пора сократиться.
И эта женщина, придя в себя, видит: Глинский, ее собственный супруг, смеется, а дедушка, этот неотесанный болван, сидит, прикусив сигару, и помалкивает, будто чего-то ждет.
По счастью, подоспела Кристина. Она услышала, что болтал ее старик, и тут она подходит к пасторше и говорит:
— Он проснулся, наш крошка Кшистофик проснулся! — и уводит ее с собой.
Но пора приниматься за музыку. И теперь уже Виллюн без риска показаться невежей может потребовать водки. Для большей точности — чтобы не ошибиться нотой, для души — чтобы играть с душой, наконец, для огонька, а что может быть зажигательнее водки! Водка она и есть живая вода, она расшевелит и мертвого. Виллюн — неисчерпаемый кладезь таких назидательных присловий. Стоит ему завестись, и он уже не может остановиться.
— Что ж, начинать так начинать! — призывает его к порядку Хабеданк.
Итак, зажать скрипку подбородком и провести по струнам — есть!
— «Старые камрады»! — восклицает Глинский.
— Извольте, «Старые камрады».
— «Могилка в степи»! — заказывает дедушка, едва с камрадами расправились.
— Извольте, «Могилка в степи».
Между делом можно хватить стаканчик.
Тетмайер утирает слезы: «Ай да Хабеданк!» — потому что, как только доходит до припева, где поется о цветущих розах, в звуках скрипки слышится тяжкий вздох.
Фрау Пальм деревянным голосом заказывает «Собутку».
Извольте, «Собутку»: деревенский четырехтактный плясовой мотив четвертями, под который ноги сами притопывают, только чуть печальный к концу.
Тетмайер не в силах удержаться, он начинает подпевать по-польски, Пальмиха, эта польская вахлачка, — туда же, да и жена Густава так и застыла на пороге, а уж свояченица само собой.
— По-ля-ки! — бросает дедушка не слишком громко и наклоняется к Глинскому. — Вы, кажется, хороши с ландратом, господин пастор, — начинает он без долгих околичностей, — и надеюсь…
— Хорош — не то слово, — оживляется Глинский. — Мой ближайший единомышленник, можно сказать, брат! Вам этого довольно?
Этим дело, конечно, не исчерпывается, тут слышен намек на еще более тесные узы, но сие не для посторонних ушей. Итак, в самых общих чертах история с Левиным. В вольном переложении и истолковании моего дедушки. Какой-нибудь десяток фраз.
— Понимаю, — говорит Глинский и тянется за новой сигарой. — В нашей оборонительной борьбе против польского засилья, в нашем положении форпоста нашего славного рейха надо прямо сказать: с законностью далеко не уедешь.
— В том-то и дело, — говорит мой дедушка. — Вот я и удумал…
— И правильно удумали, — подхватил Глинский. — Завтра же отпишу ландрату…
— А тогда, если не возражаете, упомяните в письме, что дело находится в Бризене и слушаться должно… Эй ты, музыка! — внезапно обрывает дедушка. — Что это тебе на месте не стоится, непременно в уши надо пиликать!..
Хабеданк, как известно, цыган: у него даровой кров, у него скрипка в черном футляре, он завзятый лошадник и, следовательно, знаток по лошадиной части, и, как цыган, играя, он никогда не стоит на месте. Расхаживает по всей комнате, заглядывает и в соседнюю, благо дверь открыта, пусть и ребенок послушает, и нет-нет подходит к круглому столу и даже что-то напевает, а то наклонится к одному-другому и уронит что-нибудь забавное. А известно, какой острый слух у цыган.