В часы, когда он был погружен в себя, Эдуар размышлял о всех своих однодневных привязанностях; он растратил на них свое сердце, но в мгновения грусти, какими прошлое всегда омрачает настоящее, они не могли дать ему утешение в его временном одиночестве. Лишь присутствие веселого друга способно было избавить его от этих болезненных, но преходящих ощущений.
В такие дни погода обыкновенно стояла пасмурная, он не знал, чем заняться, рано возвращался домой, и в тишину своей комнаты, освещенной двумя свечами, в гости к нему являлись воспоминания, передавая через какой-нибудь портрет, какой-нибудь предмет мебели, а то и просто через какой-нибудь пустяк одно из тех радостных впечатлений детства, почти всегда в конце концов дающих повод к грусти. Потом он ложился в постель, брал в руки книгу одного из наших поэтов, с кем он мог бы поговорить о своей тоске, засыпал, и на следующий день, если погода была хорошей, видения исчезали и он вновь становился веселым приятелем, таким же как был до этого.
Итак, это была одна из милых, типично парижских натур, которых, кажется, столь много в столице, а на самом деле так мало. Его посещения, редкие правда, Школы правоведения, с одной стороны, и его несколько аристократические привычки — с другой, давали ему доступ в мир, состоящий из развязных студентов и праздных молодых людей. И он был горячо любим всеми: одним он одалживал деньги, на которые они ездили развлекаться в Шомьер, другим — свои остроты, позволявшие блистать в салонах по вечерам, и за это его друзья и их любовницы были ему весьма признательны.
После поисков квартиры Эдуар отправился завтракать; вернувшись к себе, он сравнил то жилище, куда намеревался переехать, с тем, что собирался покинуть, и, убедившись, что ничего не выигрывает, разве только просто меняет обстановку, испытал сожаление, приходящее всякий раз, когда оставляют холостяцкую квартиру, какой бы тесной и неудобной она ни была. В памяти всплывает все, что с нею связано, и от давнишних чувств, вполне обыденных, тех, что рождались и угасали, словно цветы, распускающиеся по утрам в четырех стенах, остается только легкий аромат, что называется воспоминанием. Теперь уже начинаешь жалеть обо всем, начиная с назойливого фортепьяно соседки, проклятого фортепьяно, которое есть везде, где бы вы ни жили, и которое по утрам и вечерам исторгает из себя вечные и так и недоученные гаммы, и кончая консьержем, протягивающим вам вечером подсвечник и ключ, а иногда и долгожданное письмо, и вы почти так же благословляете руку, вручившую его вам, как и руку, его написавшую.
Потом наступает канун того дня, на который назначен переезд. В этот вечер под предлогом, что нужно собирать вещи, вы рано возвращаетесь домой, иногда с приятелем, выразившим желание вам помогать, но чаще всего один; вы открываете шкафы, двигаете мебель, переворачиваете все вверх дном, перебираете множество вещей, так и не укладывая их; вы не знаете, с чего начать; потом вдруг в каком-нибудь ящике, о существовании которого вы уже забыли, вы находите такое же забытое письмо, потом другое, третье, вы садитесь на край кровати и принимаетесь читать свое прошлое, прерывая чтение немыми монологами, вроде: «Бедняжка! Славная Луиза! Она, верно, любила меня! Что с ней сталось?»
Уже вечер на исходе, вы так ничего и не сделали, перед вами проходят смутные тени женщин, и эти женщины, без сомнения, в тот час, когда вы вспоминаете о них, говорят другому милые и лживые слова, что еще недавно говорили вам.
На следующий день, когда вы встаете с постели и в вашем распоряжении имеется всего лишь два часа на переезд, вы обнаруживаете, что все пребывает в еще большем беспорядке, чем накануне.
Вряд ли стоит говорить, что консьерж принес Эдуару положительный ответ. Эдуар в обмен на согласие вручил ему положенный задаток и, поскольку квартира была свободна, тотчас же занялся переездом.
Два дня спустя он уже полностью устроился в новом дворце за шестьсот франков в год.
II
ЛАНДСКНЕХТ
Минуло около месяца, когда однажды, выходя из дому, Эдуар увидел, как в соседний дом входит пожилая дама, на которую, признаться, он не обратил особого внимания, с девушкой — прекрасной, словно богиня, озаряющая своею красотою все вокруг. На мгновение она повернула головку в его сторону, и, каким бы кратким ни был этот миг, Эдуар успел разглядеть голубые глаза, черные волосы, бледное лицо и белые зубки — все то, что составляет мечту художников и поэтов; в выражении лица девушки, в изгибах ее тела было нечто вызывающее и яркое, что обнаруживало в ней пылкую и необычную натуру.
Девушка вошла в ворота, закрывшиеся за ней, и исчезла точно видение. Эдуар двинулся своей дорогой, и, когда он, как и ежедневно, пришел на бульвар, в полной уверенности, что ему встретится там кто-нибудь из его друзей, прелестный образ совсем уже стерся в его воображении.
Погуляв какое-то время и поприветствовав кое-кого из знакомых, он наконец нашел подходящего приятеля и, взяв его под руку, сделал с ним два или три круга по бульвару.
— Ты ужинаешь со мной? — спросил его Эдуар. — Не хочешь ли заглянуть к Мари? Я уже два дня не видел ее, бедняжку.
Молодые люди пересекли бульвар и направились к дому на улице Вивьен, поднялись на шестой этаж и без всяких церемоний позвонили.
Женщина, напоминавшая горничную, открыла им дверь.
— Мари у себя?
— Да, сударь.
Они прошли в комнату, некое подобие гостиной, где стояли предметы, похожие на мебель.
За столом сидели и оживленно беседовали две женщины и два молодых человека.
— Смотри-ка! Это Анри и Эдуар! — воскликнула прелестная головка, бело-золотисто-розовая, точно пастель Мюллера. — Вы явились кстати! Мы играем в ландскнехт. Садитесь, если найдете стулья, и играйте, если вы при деньгах.
Два стула в конце концов отыскались.
— Кто выигрывает? — поинтересовался Эдуар.
— Клемане. Она плутует.
Эдуар наклонился к уху Мари и, поцеловав ее, совсем тихо спросил:
— У тебя все хорошо?
— Прекрасно!
— Почему же ты не пришла вчера?
— Плохо себя чувствовала.
— Врешь!
— Ставлю тридцать су, — заявила Клемане.
— А я двадцать, — откликнулась Мари. — Эдуар, поставь за меня, я проигрываю.
Молодые люди пожали друг другу руки.
— Кто мечет банк? — спросил Анри.
— Я, — ответила Клемане.
— Опять она? Она уже семнадцатый раз сдает!
— «И ваши денежки берет...» — пропел кто-то фальшивым голосом.
— Играем? — воскликнула Клемане. — Ставлю тридцать су.
— А я снова двадцать, — ответила Мари.
— Я — десять, — сказал Эдуар.
— А я — остальное, — сказал Анри.
— Туз и валет, — объявила Клемане.
— Туз — это хорошо.
— Галюше лучше.
— Что еще за Галюше?
— Это валет.
— Разве его зовут Галюше?
— Черт возьми, а как бы ты хотел чтобы его звали?
— Скажи, Анри, ты знаешь, как ловят крокодилов?
— Нет.
— Вот и я тоже не знаю.
— Туз выиграл.
— Разумеется... Галюше еще ни разу не проигрывал.
— Сдавай.
— Ставлю сто су, — объявил Эдуар.
— Я — четыре франка, — сказала Мари.
— Ну, конечно! — отозвалась Клемане.
— Я — двадцать су, — послышался чей-то голос.
— А я — остальное, — заявил Анри.
— Анри всегда так делает, когда в банке ничего не остается. Так он скоро коляску купит.
— Да! Кстати, о колясках. У Огюстины вот она есть.
— Ба!
— Да.
— Смотри-ка!
— Семерка и десятка, — заметил Эдуар.
— Десятка — это хорошо.
— Семерка выиграла, — объявил банкомет.
— Ты удваиваешь?
— Да.
— Ставлю семь франков, — промолвила Мари.
— Пятьдесят су, — произнесла Клемане.
— Остается пятьдесят сантимов, ты поставишь их, Анри?
— Нет.
— Да уж, от этого занятия тебе разорение не грозит: ты ставишь всегда, когда в банке ничего не остается, и ничего не ставишь, когда там есть остаток.