Начнем с сообщения, что человек этот был простым лесником.
Я родился среди прекрасных и изобилующих дичью лесов. Мой отец, страстный охотник, вложил мне в руки ружье, когда я был ребенком. В двенадцать лет я стал уже отличным браконьером.
Говорю «браконьером», потому что охотиться мне приходилось только тайно: я был не в том возрасте, когда получают право на ношение оружия, и был слишком незначительной персоной, чтобы меня приглашали те, кто обходился без этого права; вдобавок ко всему, инспектор леса Виллер-Котре, чудесный, добрый человек, чье дружеское расположение ко мне я храню в своей памяти до сих пор, мой родственник, любивший меня всем сердцем и считавший, что для моего будущего гораздо полезнее изучать «Георгики» и «De Viris»[15], чем убивать удирающих кроликов или бить дублетом куропаток, строжайше запретил всем лесникам позволять мне без его личного разрешения охотиться в охраняемых ими угодьях.
И, тем не менее, все это не мешало мне охотиться, а вернее, как я уже сказал, заниматься браконьерством. Моя мать, полностью разделяя мнение инспектора леса относительно меня и к тому же безмерно страшась, что со мной может что-нибудь случиться, держала мое ружье под замком и вынимала его только по большим праздникам, то есть в дни, когда мне выдавалось особое разрешение и г-н Девиолен — так звали инспектора, — вознаграждая меня за недельные труды, появлялся со словами:
— Ну, пойдем, дружище Дюма! Однако не будем привыкать к этому: пойдем только сегодня и лишь потому, что господин аббат тобой доволен.
О! Эти дни были настоящим праздником! Я брал ягдташ, натягивал длинные охотничьи гетры, надевал тиковую куртку, перекидывал через плечо прекрасное одноствольное ружье, доставшееся мне от отца, и гордо шествовал через весь город бок о бок с охотниками; мы шли в окружении нашей лающей своры, сопровождаемые приветственными напутствиями всех наших знакомых: каждый, стоя у порога своего дома, кричал нам вслед:
— Удачи!
Но эта особая милость давалась мне не чаще одного раза в месяц, а не так уж весело охотиться всего один день из тридцати, поэтому я нашел способ, как в течение двадцати девяти прочих дней взамен запертого в ящике ружья использовать другое оружие — моего собственного изобретения. Это был длинный, времен Людовика XIV пистолет, к которому я приспособил приклад. Вечерами я опускал приклад в карман, прятал пистолет под куртку и, взяв в руки серсо или юлу, чтобы никто не заподозрил истинного характера задуманной мной проказы, с невинным видом отправлялся из дома; очутившись вне предела видимости, я оставлял где-нибудь юлу или серсо и летел со всех ног к опушке леса, там ложился ничком в ров, заросший кустарником, прилаживал приклад к уже заряженному пистолету и ждал.
Если какой-нибудь кролик, на свою беду, появлялся на полянке не дальше двадцати пяти шагов от меня, то можно было считать, что он уже мертв.
Если это случайно оказывался заяц, его, понятно, ждала та же самая участь. Однажды появилась косуля, и, скажу вам по секрету, с косулей, честное слово, тоже было покончено, как если бы это были кролик или заяц!
Подстреленную дичь я раздаривал хорошим людям из числа моих друзей; они в свою очередь, чтобы дары не иссякали, снабжали меня порохом и свинцом.
Надо сказать к тому же, что почти все лесники когда-то охотились с моим отцом и сохранили добрые воспоминания о его щедрости. Иные из этих лесников были старые солдаты, служившие под его началом, и попали в лесное ведомство благодаря его ходатайству. Словом, все эти славные люди усматривали во мне необычайную предрасположенность к тому, чтобы стать столь же благородным человеком, как и генерал (так они всегда называли моего отца), и относились ко мне очень дружелюбно. Вот почему они часто приглашали меня сопровождать их во время обхода угодий; когда их легавая собака делала стойку около какого-нибудь несчастного кролика, забившегося в укрытие, они, оглянувшись по сторонам и убедившись, что никто ничего не видит, живо вкладывали мне ружье в руки. Я обходил куст, с которого Кастор или Пирам не сводили глаз, становился с другой стороны и толкал его ногой; кролик выскакивал, и почти всегда этот зверек, еще накануне сидевший в своей норке, вечером оказывался в кастрюле.
Среди этих лесников был один по имени Бернар; он жил в полутора льё от Виллер-Котре, у дороги на Суасон, в маленьком домике, построенном г-ном Девиоленом для его предшественника, и потому обычно его звали Бернаром из Нового дома.
В то время, о котором идет речь, то есть между 1818 и 1819 годами, это был крепкий малый лет тридцати двух, с открытым честным лицом, светлыми волосами, синими глазами, с пышными бакенбардами, красиво обрамляющими его веселую физиономию; к тому же у него было прекрасное телосложение, но, что еще важнее, он обладал геркулесовой силой, известной на десять льё в округе.
В лесу Бернар был всегда и ко всему готов: утром и вечером, днем и ночью он знал с точностью до пятидесяти шагов, где затаились все кабаны охраняемых им угодий, ибо был один из тех людей, кто, как Кожаный Чулок, часами мог идти по следу. Если сбор охотников назначался в Новом доме, а охота начиналась в четверти льё оттуда и зверя выгонял с лежки Бернар, то заранее было известно, какое это животное: секач-третьяк, молодой кабан-двухлеток, кабаниха или матерый кабан; Бернар знал, супоросна ли эта кабаниха и на каком она сроке. Самые хитрые одинцы не могли утаить от него и полугола своего возраста. Это поражало всех, особенно охотников-парижан, время от времени посещавших нас. Честно говоря, мы, сельские охотники, прошедшие ту же школу, что и Бернар, но оставшиеся на нижней ее ступени, не видели в этом ничего необычайного.
Тем не менее и для нас он был кем-то вроде оракула.
И еще: людей пленяет отвага. Бернар не знал, что такое страх. Он никогда не отступал ни перед зверем, ни перед человеком. Он поднимал кабана в его самой глухой лежке, он нападал на браконьера в его самом защищенном укрытии. Правда, временами Бернар возвращался со следами кабаньих резцов, оставшимися на бедрах, или с картечинами, застрявшими в спине. Однако у него был собственный способ лечения ран, и помогал он ему великолепно. Бернар вытаскивал из погреба две или три бутылки белого вина, выводил из конуры одну из своих собак, ложился на землю, на оленью шкуру, подставляя свои раны Рокадору или Фанфаро, и, пока собаки зализывали раны, для восстановления потерянной крови он пил свое так называемое «снадобье». К концу вечера напитка почти не оставалось, а к утру Бернар вставал совершенно здоровым.
Бернар меня очень любил, потому что еще мальчишкой он раз двадцать охотился с моим отцом, а я обожал Бернара, который всегда рассказывал мне всякого рода истории, происходившие с ним и с его дядей Бертеленом во времена генерала.
Поэтому, когда г-н Девиолен приглашал меня на охоту, а сбор назначался в Новом доме, для меня это было двойным праздником.
Итак, мы отправлялись в путь, уверенные, что не вернемся с охоты без добычи; дойдя до поворота красивой дороги, проложенной в лесу, мы издали видели Бернара; он стоял в двух шагах от своего дома, зажав охотничий рог в руках, и горячо приветствовал нас сигналами: «Пошел!» или «У-лю-лю!»; это означало, что либо зверь предназначен нам, либо нам суждено оказаться растяпами.
В доме нас ждали пять или шесть бутылок его «снадобья», как он называл свое белое вино, тщательно прополощенные стаканы и десятифунтовый хлеб, белый как снег. Мы слегка перекусывали, расточая комплименты г-же Бернар, нахваливая ее хлеб и ее красивые глаза, и отправлялись на охоту.
Надо сказать, что Бернар обожал свою жену и без всякой причины бешено ее ревновал. Приятели отпускали шутки по этому поводу, но очень скупые. От них Бернар бледнел как мертвец, поворачивался к насмешнику, столь неосторожно затронувшему ту рану сердца, которую не в состоянии были вылизать языки его собак, и говорил: