Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– Хочу, – честно отвечаю и первым открываю дверь, не давая ей времени передумать.

Может быть, простой акт вежливости с ее стороны не был рассчитан на мое согласие, но я не в силах побороть желание увидеть частичку ее мира изнутри, тем более, когда она сама так щедро позволяет это, не ведая о моих смелых мыслях. Когда девушка проходит мимо лифта, я ничего не говорю, только задумчиво поднимаюсь следом по лестнице, сопровождая взглядом ее руку, плавно скользящую вверх по перилам. Она взволнованно косится на меня, когда вставляет ключ в замочную скважину и первая исчезает в сумраке прихожей, не глядя, как я тенью следую за ней. Уже знакомый мне запах ударяет в нос – смесь свежего лимона и нежной фиалки – именно так пахнет Шелест, если подойти к ней достаточно близко, чтобы это почувствовать, так пахнет постель в моей комнате, после того, как девушка в ней побывала. Я отказываюсь от чая, и присаживаюсь на диван в гостиной, наблюдая, как девушка заходит в одну из комнат, а потом выходит оттуда со свежей одеждой и прячется от меня в ванной. Стараясь не думать о чертовски волнительном плеске воды и о том, кто и в каком виде принимает душ на расстоянии вытянутой от меня руки, иду, повинуясь внезапному порыву, в комнату, где Шелест брала вещи. Храм души, или другая вселенная, не важно, главное, что здесь есть часть пазла к пониманию нелюдимой девушки – часть того контрастно яркого ее внешности мира, который она прячет внутри себя.

Суровая, я бы даже сказал аскетичная атмосфера сочетается с уютом и неповторимой одухотворенностью. Комната не тихушницы, предпочитающей ночное чтение любовных романов в прикуску с конфетами и мечтающей во что бы то ни стало найти в этой жизни своего принца на белом коне, или обратить внимание на свое недооцененное существование, но одинокой, глубокой и творческой личности, прошедшей путь от гибельной и прекрасной поэзии Ахматовой до изломанной лирики Бродского, одолевшей Гессе и Кортасара, влюбленной в до черта красивый и грустный текст «Циников» Мариенгофа, отложившей в сторону научные труды по управлению организациями и придвинувшей под свет ночника сборник прелюдий и фуг Баха. На стенах отнюдь ни фотографии, ни пейзажи или натюрморты, а угрюмая и неподходящая с виду, как для девушки ее возраста и внешности, кампания в лице двух мужчин, портреты которых висят над кроватью; одного узнаю даже я – львиная шевелюра и тяжелый взгляд принадлежат знаменитому Бетховену; имени второго я не знаю, но что-то мне подсказывает, что и он относится к элитарному кругу великих композиторов. Ни цветов, ни статуэток; о том, что эта комната девичья, можно понять только по паре шкатулок с украшениями и женскому, хотя и достаточно мрачному наполнению большого шкафа из темного дерева.

На спинке стула висит знакомая толстовка, которую Шелест так и не вернула мне – оказывается, в какой-то степени я уже давно пробрался в ее мир, повиснув тяжелой материей позади ее спины, склоненной к письменному столу, и впитывающей ее аромат.

На столе лежит черная записная книжка, из центра которой торчит кусочек яркой открытки. Я достаю ее и разглядываю пошлые розовые сердечки в лапах неестественно счастливых анимированных щенков. Большая надпись «С любовью», венчающая картинку, манит меня заглянуть внутрь. «Самой красивой и любимой девушке на свете в день рождения! Люблю тебя! Твой Вася». Хмурюсь и с мрачным превосходством усмехаюсь – хоть я и знаю Шелест намного меньше, чем ее бывший парень, он же новоиспеченный Василий Демидов, даже мне понятно, что сердечки и обыденные фразы далеко не про такую девушку. Глупости про исключительную важность внимания, в обход остального, придумали как отговорку, чтобы позволить себе не понимать человека, который находится рядом. И принести Зине Шелест эдакий сувенир «на отвали», практически то же самое, что подарить на день рождения Мармеладовой сертификат на посещение солярия.

Кладу картонку на место, понимая, что Вася Куров, или кем бы он там ни был, нравится мне все меньше. Хотя в том, что однажды у нас с ним состоится знакомство, сомневаться не приходится. Поворачиваюсь и нервно сглатываю, стараясь понять по взгляду внезапно возникшей в проеме Зины с мокрыми после душа волосами, успела ли она как следует насладиться моим увлеченным бдением по ее территории и какой реакции следует ждать.

Но вместо того, чтобы оправдываться или извиняться за намеренное и беспринципное вторжение, киваю головой в сторону портретов:

– Не находишь, что трудно соревноваться за внимание девушки, поставившей для себя такую высокую планку?

– Можно быть очень далеким от всего этого, – делает Шелест неопределенный жест, то ли имея в виду себя, то ли пресловутые портреты. – Но это неважно; важно понять, что в приоритете всегда то, что главнее в данный момент. Изображения не сделают реальнее тех, кто и так заполняет тебя до краев.

– И все же ты не повесила здесь фото своего парня.

– Бывшего.

– Бывшего парня, – соглашаюсь я, понимая по ее глазам, как сильно все еще болит оставленный недавно шрам.

– Не повесила… Но живым не требуется подобная иллюзия существования – ты есть, и я вижу твою улыбку, слышу смех и могу позвонить тебе, чтобы услышать твой голос; голос мертвых молчит, и чтобы его воскресить нужно раз за разом заставлять себя помнить. Все меняется, когда включаешь запись, принадлежащую кому-то из них, и смотришь на изображение – они оживают, их взгляды наполняются таинственными смыслами, а черты отличаются непостоянством и соответствием моменту.

– Понятно. Нужно понимать, что однажды ты уйдешь в свою закрытую кампанию, и это не будет означать, что ты сделала выбор, предпочтя кого-то мертвым кумирам, а только то, что это неотъемлемая часть твоей жизни, которую придется принять.

– Именно. Считаешь меня странной? – интересуется у меня Шелест.

– Не считаю, – самобытной, особенной, наполненной смыслом, невероятно манкой и до черта недоступной. И близко не родственной раздаривающим себя пустышкам, не в пример Шелест ярким внешне и плачевно незаполненным внутренне. Их не хочется узнавать, вертеть точно редкий драгоценный камень, открывая новые и новые грани, смакуя каждую черту, замыкаясь на руках, прикосновения от которых до сих пор вызывают волнение. – И откуда только ты взялась такая? – спрашиваю скорее риторически и обращаю этот вопрос внутрь себя, стараясь разобраться с желаниями, которые едва ли ограничиваются физиологией.

И правда – угораздило меня свалится на голову Северскому одной бледной бедой? И нет сомнения в том, что он имеет полное право упрекать меня в этом, но вместо холодного равнодушия, я встречаю ненаигранную участливость и постоянную заботу. Мы ведь даже не друзья, хотя после того, что произошло, в пору, как говорится, жениться… И надо же было Северскому оказаться в глубине своей холодной сущности таким неожиданно теплым и ни разу ни равнодушным, чтобы раз за разом помогать мне, и, в конце концов, оказаться настолько близко, что стоит потянуться рукой, – и коснешься его кончиками пальцев; так близко, чтобы побывать там, где сплело свой мир мое одиночество, выбравшее себе в спутники угрюмого и несгибаемого Бетховена и несчастного и, также как и я прошитого нитью одиночества, Шуберта. И можно сколько угодно щепать себя за руки, тереть глаза и повторять себе, что всё это фантастический сон, но Марат Северский, стоящий посреди комнаты, даже близко не мираж. Остается лишь надеяться, что он не сумел пробраться дальше, туда, где щемит сердце и закипает кровь, где под рваный бит сердца пробуждается ото сна нежность, почувствовав дуновение колючего ветра, туда, где мурашки, бегающие по коже, малодушно прячутся за ширму болезни, и ни за что не признаются в истинной причине своих беспокойных блужданий…

Звонок телефона разрывает наэлектризованную тишину и возвращает мне способность смотреть куда-либо, кроме зеленых непроницаемых глаз. Северский с интересом наблюдает, как смурнеет мое лицо во время разговора и не спрашивает, но ждет объяснений, после того, как я уставилась на трубку, отключившись от собеседника.

32
{"b":"748267","o":1}