Дом Победоносцевых напоминал профессорскую квартиру – всюду книги, книги, книги. «Если и профессор, то из духовной академии», – скорректировал свое впечатление Вика, войдя в кабинет. Там одна стена сверху донизу была вся в образах, будто иконостас в храме. Госпожа Победоносцева сама подала чай и тут же удалилась.
– Я знаю, что вы ко мне приставлены графом Лорис-Меликовым для присмотра, – спокойно начал обер-прокурор, побалтывая ложечкой в чашке.
Особенной проницательности для подобного заключения не требовалось, поэтому Воронин не слишком удивился, не стал и протестовать. Ждал, что последует дальше.
– Я видел, как ваше отношение ко мне менялось. Поначалу вы меня только слушали, потом начали слышать. Иначе, впрочем, мы и не сработались бы. Сейчас вы наполовину со мной, а наполовину с ним. Пришло время определиться. Или вы со мной и моей Россией – или с лорисовской Россией, и тогда нам с вами лучше расстаться.
– Я не вижу противоречия в том, чтобы помогать и графу Михаилу Тариэловичу, и вашему превосходительству, – спокойно ответил Вика. – Что значит «ваша Россия», «лорисовская Россия»? Россия она и есть Россия.
– Нет. Моя Россия – Россия духа, его Россия – Россия одной только рациональности. Михаил Тариэлович очень умный человек. И не более того. Беда всякого умного человека в том, что он мыслит схематически и математически, подгоняет живое бытие под уже существующие формулы. Один плюс один у Лорис-Меликова всегда будет равняться двум.
– А разве нет?
– Жизнь, Виктор Аполлонович, она… живая. Я живой, вы живой, Россия живая. Жизнь подвластна не математике, а Божьему Закону. Математике же подвластна лишь мертвая материя. Один кирпич плюс один кирпич всегда будут только двумя кирпичами. Но прибавьте одного человека к другому. Получится что угодно. Любовь, вражда, преступление, подвиг. Лорис-Меликов со всем своим огромным умом и еще более колоссальной ловкостью хочет подогнать живую Россию под формулу, которую придумали для себя другие страны. Они тоже живые – но живые по-иному. Для них эта формула, может быть, природна и хороша. Но у нас, русских, химический состав другой. Почитайте Федора Михайловича Достоевского, царствие ему небесное. Он писал про то же лучше меня. Мы, русские, – это мы. Тем мы слабы и в то же время сильны. Михаил Тариэлович, как человек нерусский, России не чувствует, а стало быть не понимает. Хуже того – он не считает, что Россию нужно чувствовать. Он и наши либералы искренне желают стране добра, но желать мало. Нужно иметь в душе Бога, русского Бога. Ибо величие Бога в том, что он всеобщий, а в то же время индивидуальный. С каждым человеком и с каждой страной Он говорит на своем языке. Ты либо слышишь этот тихий, но неопалимый голос и следуешь его наставлению – либо нет. Я – слышу.
– Я не слышу, – пожал плечами Вика. – Я, как граф Лорис-Меликов, человек рациональный.
«Расставаться так расставаться, – подумал он. – Иначе мы сейчас обольемся чистыми слезами и бухнемся на коленки перед иконостасом. Слуга покорный».
– У вас есть я, – проникновенно молвил обер-прокурор. – А у меня есть вы. И вы мне очень нужны, потому я и завел эту беседу. Гармонию надо поверять алгеброй. Алгебре же знать, что она – средство, а не цель.
– Я согласен быть средством, Константин Петрович, если верю в цель. Но позвольте спросить, что же вы такого понимаете про Россию, чего не понимает граф Лорис-Меликов?
– Он верит в компромисс. Как отвлеченная идея общественного согласия компромисс и консенсус – это прекрасно. Но не для России. Россия никогда не будет серединкой наполовинку. Россия – цельная, неделимая. По-иному ей не сохраниться. Она жива единой волей, а не мильоном частных «воль», как в Англии или Франции. Единой волей и единой верой. Вот вам вся российская формула. А Лорис с его «средним путем» ведет Россию к распаду. Что произойдет, осуществись затеваемый им проект? Единая воля ослабнет. Упадет авторитет царской власти. Раскиснет вера. Чем тогда держать Россию? Всякая окраина, почуяв слабину, станет рваться в свой угол, а сделать это возможно, только отторгая всё русское. Пройдет совсем немного времени, и мы вернемся на четыреста лет назад. Будет великое княжество Московское, вместо Новгородской республики – Петербургская, на западе – Речь Посполитая с Литвой, на Украине гетманство, на востоке тюркские орды, на юге разбойничий кавказский имамат. Одно мгновение, – и откроется тот хаос, от которого отделяет нас тонкая, щегольская и обольстительная перегородка цивилизации. Я вижу это так же ясно, как сейчас вас.
«Он прав, прав», – сказал себе потрясенный Воронин, вдруг тоже явственно увидев страшную картину распада государства: знакомую карту империи, на которой обугливаются пылающие дыры.
Следом пришла другая мысль, внезапная: «Какое счастье, что судьба свела меня с таким человеком».
Об этом Виктор Аполлонович сейчас и думал, не испытывая сожалений о разрыве с Лорисом. Убийство императора, помимо прочего, означало, что прославленный стратег ошибся в расчете уничтожить революционное движение своей «диктатурой сердца». Прав оказался не стратег, а провидец. Россия не может быть между левыми и правыми. Это дорога к гибели.
В черной папке были собраны материалы, которые Константин Петрович готовил для «Армагеддона». Так он в шутку (а может быть, и не в шутку) называл неизбежное столкновение с всемогущим министром.
О папке Воронин графу не говорил, потому что до сегодняшнего дня колебался, какой стороны держаться. Если бы решил все же остаться с Лорисом, папка пригодилась бы как доказательство победоносцевских недобрых намерений.
Но сегодня Рубикон был перейден. И за ним, вопреки географии, лежала долина Армагеддон.
* * *
Вернувшись в Зимний, чиновник встретил Победоносцева внизу. Константин Петрович смиренно дожидался у подножия лестницы, словно скромный привратник, но прибывавшие во дворец кланялись наставнику нового императора с величайшим почтением. Обер-прокурор всем говорил одно и то же: «Воля Божья. Воля Божья».
– Его величество уехал к себе в Аничков, – сказал Воронину начальник. – По моему совету. Монарху не следует предаваться личной скорби на глазах у подданных. Всё, происходящее в душе самодержца должно быть таинством. Я напомнил государю последние слова его отца. Там, на набережной, перед тем, как потерять сознание, бедный мученик прошептал: «Умереть во дворце». Не на глазах у толпы, а с достоинством. Великий урок сыну, великий.
– Так о Манифесте вы уже поговорили?
– Нет. И это еще одна причина, по которой я посоветовал его величеству уехать, – тихо молвил Победоносцев. – Такого рода разговоры не следует вести в месте, где в такой день повсюду глаза и уши. А еще ни к чему, чтобы присутствовал Владимир Александрович. Государев брат слишком несдержан, знать лишнее ему не следует. Я пообещал государю, что заеду позже – после того, как помолюсь у моей любимой Тихвинской иконы в Исаакии.
– Чтобы дождаться папки? Вот она.
– Ну так едемте. Нет-нет, папка пусть остается у вас. Все равно без вашей помощи мне в бумагах не разобраться.
Они вышли к подъезду. Камер-лакей подозвал черную карету с вделанным в дверцу образком.
– К Исаакию, – велел кучеру Константин Петрович.
– Не в Аничков? – удивился Вика.
– Я обещал государю помолиться, – был укоризненный ответ. – Оно и перед Армагеддоном следует.
В соборе Победоносцев встал на колени перед белой мраморной балюстрадой, за которой переливался тусклой позолотой оклад Тихвинской Богоматери. Молился он долго, истово. Шевелил тонкими губами, крестился, земно кланялся.
Воронин смотрел и завидовал. Глубокая вера у высокообразованного, умного человека дорогого стоит, думал он. Потому что ум – это всегда скепсис, сомнение, проверка любого утверждения логикой. Признание того, что есть материи, возвышающиеся над разумом, – признак мудрости. Что ж, державе нужны и мудрецы, и умники. Обладая прозорливостью и далеко проницающим взглядом, Победоносцев был трогательно беспомощен в делах практических. Без помощника он действительно в содержимом папки не разобрался бы. На доклад обер-прокурору всегда подавали документы один за другим и желательно постранично. Если листков было несколько, Константин Петрович начинал в них путаться.