— Если бы человеческие пороки были наглядны, как бы все упростилось!
Никифоров хмыкнул.
— Радужная оболочка вокруг каждого? Доброта, честность, порядочность — светлые тона, подлость, похоть, коварство — черные… Так, что ли?
— Хотя бы. Тогда все мерзавцы вымрут, как блохи на стерильной вате.
— Ошибаешься, Серега, — Никифоров привычно свалил в раковину грязные чашки. — Эта публика так легко не сдается! Перекрашивались бы сами, чернили других, срывали и напяливали на себя чужие цвета! А то и попросту объявили бы, что черный и есть признак настоящей добродетели… Кстати, так и сейчас делается. Вручили же орден Победы человеку, не выигравшему ни одного сражения! И ничего, нормально: одобрили, единодушно поддержали… — Никифоров пустил струю воды и склонился над раковиной. — Пойми, дело ведь не в отдельных негодяях. Люди таковы, каковыми им позволяет быть общество. Создай режим наибольшего благоприятствования Личности — настоящей, с большой буквы, и все станет на свое место! Умный, порядочный начальник возьмет такого же зама, потому что не боится подсиживании, тот подберет по себе начальников отделов, те — сотрудников. И кому будут нужны посредственности, болтуны, вруны, подхалимы? Они сразу же выпадут в осадок, и ни машин, ни дач, ни пайков…
Никифорор повернулся, потряс мокрыми руками, стряхивая капли, поискал глазами полотенце, потом машинально погладил себя по бедрам, где трико было заметно вытерто и засалено.
— Только кто ж это все отдаст? Поэтому сейчас, когда царствует серость. Личность никому не нужна, наоборот — выделяется, мешает, раздражает, надо подогнать ее под общий уровень. Как? Элементарно. Общественное выше личного — и все тут! Кто сделал открытие? Коллектив! Неужели сразу весь? И Петров с Сидоровым? Они ведь не просыхают! А вклад внесли, и не смейте принижать роль простого народа!
Войдя в роль, Никифоров повысил голос, но тут же опомнился и печально усмехнулся.
— Серости выгодна всеобщая серость. Пусть тянут лямку: высиживают до конца работы, томятся на собраниях, безропотно едут в скотские условия сельхозработ, добывают еду, бьются в очередях за шмотками, всю жизнь ждут квартиру, получают убогие радости — кино, заказ на праздник, спаривание в супружеской постели, «белое» или «красное» под селедочку с картошкой… А кто изобрел? Все! К черту объективные критерии, мы сами будем определять, кто чего заслуживает!
Никифоров грузно опустился на колченогий стул.
— А ты вылазишь со своим внеплановым энцефалографом и не благодаришь за то, что использовал казенное оборудование и рабочее время, не расплачиваешься соавторством. Имеешь наглость думать, что обязан только собственным способностям, что твой мозг не куплен за сто восемьдесят рублей в месяц. Словом, грубо нарушаешь правила игры…
— Плевал я на эти правила, — вставил Элефантов.
— Или эта твоя экстрасенсорная связь, — не обратив внимания на реплику, продолжил Никифоров. — Какова идейно-методическая основа твоих разработок? В любой момент тебя могут объявить апологетом, низкопоклонником и лжеученым. А то и идеологическим врагом! И то, что будто бы у тебя в руках, лопнет, как мыльный пузырь. Мне кажется, что эта неопределенность положения и угнетает тебя в последнее время.
— И что же, на твой взгляд, я должен делать?
— То же, что и раньше. Я никогда не подделывался под обстоятельства, и ничего — живу! Хотя многие считают, что живу плохо, — Никифоров обвел рукой вокруг. — Зато как умею. И ты делай то, что считаешь правильным.
Вкалывай, не оглядывайся на других, не приспосабливайся. У тебя один выход — дать результат. Официально признанный результат. Если запатентуешь прибор или метод экстрасенсорной связи, чтобы ни один руководящий осел не мог объявить твои исследования чепухой, считай, что ты победил.
Вольно или невольно, но с тобой начнут считаться и, до крайней мере, не смогут отнять сделанного. Словом, надо пахать, рвать жилы, не оглядываться на недругов, и тогда никакие кабаргины страшны не будут!
— Терпенье и труд все перетрут, — саркастически подхватил Элефантов.
— Тебе надо быть проповедником. Или профессиональным утешителем.
Никифоров его не убедил. Терпеливо ждать, пока восторжествует справедливость, не хотелось. Тем более — его судьба могла оказаться частным случаем, не отражающим общей закономерности. Когда он смотрел на чистенькую, модную, красивую Марию, ему казалось, что так оно и есть.
Нежинская преуспевала, находилась в полном согласии сама с собой и с "окружающими. Ее, безусловно, не мучили угрызения совести, если она и вспоминала о существовании Элефантова, то с раздражением.
«Она рассчитала точно: о тебя можно вытереть ноги и выбросить, как грязную тряпку, никакими неприятностями это не грозит», — издевательски констатировало его второе "я".
Мысль о том, что Мария, обходясь с ним так, как она сделала, учитывала его неспособность к решительным действиям, угнетала Элефантова с каждым днем все сильнее…
Значит, мне следовало убить ее?"
«Следовало быть мужчиной, а не тряпкой. С Ореховым она никогда не позволила бы таких штук!»
«Я же не Орехов!»
«Оно и видно», — не унимался сидящий внутри злой бес.
Со стола лаборантки Элефантов почти машинально утащил две резиновые соски, которые надевали обычно на бутылочки с клеем. Аккуратно прорезал маленькими острыми ножницами отверстия в нужных местах, определенным образом вложил одну в другую. Действовал механически, будто кто-то другой водил его рукой.
Потом отстраненность исчезла, он выругался и бросил получившийся предмет в корзину для бумаг.
В конце дня Мария позвонила какому-то Гасило, любезно поблагодарила за мебель и пригласила в гости, на чашечку кофе. В голосе ее явно слышались обещающие нотки. Элефантова бросило в жар, когда вернулась способность думать, он понял, что Нежинская умышленно сделала его свидетелем разговора, прекрасно понимая, что причиняет боль, и желая этого.
Уходя с работы, он залез в урну, вытащил изготовленное утром приспособление и опустил в карман. Дома, мучительно размышляя, как быть, Элефантов снова швырнул перешедшие в новое качество соски в помойное ведро.
— Бред!
«Вот в этом ты весь! Недаром она умышленно пинает тебя, как безответную собачонку, которая заведомо не осмелится показать зубы!»
Внутренний голос, как всегда, был язвительным и беспощадным. И он был, как всегда, врав. Мария хотела, чтобы он корчился от ревности и бессильной ярости, глядя на часы, отсчитывающие время ее свидания с неизвестным мебельщиком Гасило, уверенная в том, что на большее он не способен. Так что, расписаться в своей ничтожности?
Элефантов ощутил чувство, заставлявшее в детстве ввязываться в неравные драки, и, сжав зубы, ринулся доказывать всем, а в первую очередь самому себе, что он не тряпка, не трус и не размазня.
Когда он прикручивал проволокой одноразовый глушитель к стволу штуцера, когда шел, спотыкаясь о кучи строительного мусора, к притягивающему и пугающему огоньку на седьмом этаже, когда лез по решетчатой черной громаде крана, он был уверен, что все кончится как в случае с Хлдютуновым и демонстрация готовности действовать «как подобает мужчине» успокоит и заменит само действие. Но, заглянув в окно Нежинской, Элефантов понял, что сам загнал себя в ловушку и отрезал путь к отступлению. Потому что на расстеленной постели сидел без рубашки мужчина, рассмотреть лицо которого на таком расстоянии было нельзя, а Мария, в легком халате, надетом, как знал Элефантов, на голое тело, вышла из ванной, она чистоплотная, как кошка, хотя можно ли назвать чистоплотной женщину, меняющую любовников чаще, чем простыню, на которой их принимает? — и того, что должно было сейчас произойти, прямо у него на глазах, он допустить, конечно, не мог.
Ах, если бы он сидел у себя дома — догадываться, даже знать — совсем не то, что видеть, — или если бы у него была безобидная рогатка — разбить стекло, спугнуть, предотвратить. Но вместо рогатки в руках смертоносный штуцер. Когда и кто успел его собрать, поднять рамку прицела?