Они еще прибавили шагу, но возле заимки участковый пошел осторожно, стараясь не хрумкать снегом.
Луна светила ярко, хорошо был виден остроконечный домик, стоящий на сваях, как сказочное жилище на курьих ножках. Два деревянных петуха с длинными гребнями настороженно глядели с концов крыши, флюгер–щука, тоже вырезанный из дерева, раскрывал зубастую пасть. Сказочное безмолвие стояло вокруг заимки.
Участковый шел на полусогнутых бесшумных ногах, слюдой блестел снег, рассекала землю на две части желтая полоса, стоял дом на курьих ножках – все было жутко–сладко, нереально, как в страшной сказке о разбойниках и бабе–яге. Подойдя к дверям, Анискин послушал тишину дома, полуобернувшись к следователю, по–стариковски мелко потряс головой. Потом участковый осторожно вытащил щепочку, которой была заперта дверь, снял щеколду с петли и снова прислушался.
– Берегись, Игорь Валентинович! – прошептал Анискин. – Отойди в сторонку.
Когда участковый открыл дверь, на крыльцо бесшумно выпрыгнули две собаки – лайка и овчарка. Они наметом бросились к воротам, замерли на секунду, а затем, по–волчьи распластавшись, прижав острые уши, беззвучно и жутко понеслись по желтой лунной дорожке, разделившей землю на две части. Они мчались к луне, словно их притягивал ее гипнотизирующий древний и первобытный свет. С каждым мгновением все меньше и меньше делались их вытянутые тела, потом собаки исчезли, словно растворились в лунном свете.
– Белолобого–то нет! – хриплым от волнения голосом сказал участковый. – Белолобого–то Вершков с собой взял…
В заимке Анискин зажег керосиновую лампу. Когда фитиль разгорелся, они увидели разграбленную, полуопустевшую комнату: обнаженную лежанку, штыри в стенах, на которых уже не висели ружья и сети, сундук с открытой крышкой, пустой и гулкий. И так тихо было в доме, что слышалось, как горит керосиновая лампа.
– Флегонт–то ушел! – строго сказал Анискин, садясь на лавку. – Он ведь ушел, Флегонт–то!
Анискин прислонил голову к темному бревну стены и надолго замер в тишине, которая дважды в секунду взрывалась жестоким боем маятника. В пустой и холодной комнате Вершкова еще шли часы–ходики, еще ворочал глазами потешный котенок, нарисованный на циферблате. В двадцати домах деревни были часы–ходики с котенком, так как именно двадцать часов–ходиков с веселой кошачьей мордой однажды завезли в сельповский магазин. Так что в покинутой заимке Вершкова котенок все еще поводил глазами, хотя гиря висела уже низко. Примерно через полчаса цепочка кончится, и часы остановятся.
– Ну что же, – сказал участковый. – Сколь здесь ни сиди, а в деревню идти надо. А Вершкова я найду! Я ведь тоже охотник, Игорь Валентинович… Так что не уйдет от нас убийца!
Выйдя из заимки, участковый поднял с крыльца щепочку, наложил щеколду на петлю, запер двери. После этого он застегнул полушубок, натянул шапку и сошел с крыльца. Высокий, прямой, на широко расставленных ногах, участковый постоял немножечко, глядя в сторону деревни, потом наклонился вперед, сделал крупный шаг – и пошел–пошел, хрустя снегом, наступая на желтые блестки лунной полосы, что делила мир на две части.
Они были на полпути к деревне, когда в тишине раздался шум мотора и, освещенный прожекторами, на берег Оби выполз желтый трелевочный трактор, развернувшись на месте, как танк, словно на пьедестале, замер на кромке яра. Из трактора выпрыгнул человек в замасленной телогрейке, похожей на кожаную куртку, блестящий, посверкивающий, стал возле машины.
Прошло еще несколько мгновений, и на обский берег одна за другой начали выползать остальные машины. Грохоча, развертываясь, как на учениях, трактора пристраивались к первому трактору, и вскоре из машин образовалась яркая железная цепочка, грохочущая и неистовая в стремлении двигаться дальше.
Лесопункт технорука Степанова закончил рубку кедрача. Это произошло на четвертые сутки после того, как погиб Степан Мурзин.
На левом плече Анискина, идущего стремительно по лунной дорожке, лежали мерцающие огни деревни. Отсюда, со стороны заимки, деревня уже не казалась, как раньше, частью неба, земли, реки, а лежала отдельно от них – тихая и прислушивающаяся.
Виль Липатов
И это все о нем
Комсомольцам
семидесятых годов
посвящается
Глава первая
1
Пароход длинно загудел, за окнами каюты застучали каблуки, радостно — приехала домой! — ойкнула женщина, и Прохоров понял, что подходят к Сосновке. Он еще удобнее прежнего откинулся на мягком сиденье и осторожно зевнул. «Не буду толкаться!» — решительно подумал Прохоров и стал глядеть в окно на подплывающую к пароходу деревню. Он увидел то, что ожидал увидеть, — несколько десятков стандартных домов из брусчатки, выпирающий из деревянного ансамбля здоровенный, но тоже бревенчатый клуб, гаражи, механические мастерские, десятка три старых домов специфической сибирской архитектуры — с пристройками амбарного типа; магазин на высоком фундаменте, больницу, аптеку; за околицей высились мачты метеорологической станции. И все это стояло на высоком берегу, сверху было накрыто плоским, серым небом, казалось дымчатым, размазанным. В воздухе пахло дождем, и было трудно дышать. «Большая деревня!» — скучно подумал Прохоров, хотя Сосновка официально именовалась поселком. Он не любил слово «поселок».
Когда все пассажиры сошли на берег и на судне сделалось по-будничному тихо, Прохоров, подхватив чемодан, спустился из первого класса в четвертый, прошел по нижней палубе, где отчаянно пахло селедкой, к широкому трапу и, прежде чем шагнуть на берег, посмотрел внимательно на встречающих, которые оказались такими же обыкновенными и будничными, как серое небо. На пароход глазели несколько ленивых мужчин, куча рассудительных по-деревенски мальчишек и две-три женщины с грудными детьми, неподвижные, как изваяния, и было, как всегда, непонятно, зачем они пришли, что их интересует, почему женщины стоят в тупой осоловелости.
Прохорова никто не встречал. Это было естественным для человека его профессии, но неожиданным для такого поселка, то бишь деревни, как Сосновка, где одиноких пассажиров-мужчин городского вида непременно встречали то руководители лесопункта, то поселкового Совета, то школы, больницы или клуба. Прохоров же стоял на берегу один, держал в руках чемодан, никуда не торопился, а выражение лица у него было такое, словно не существовало ни парохода, ни людей, ни новой для него деревни.
Первым обратил внимание на необычность Прохорова пожилой мужчина в брезентовой куртке и капитанской фуражке; судя по одежде, он был начальником сосновской пристани, имел возле губ две руководящие складки, строгие глаза и такую походку, какую дает человеку своя пристань, своя деревня, свой берег. Подойдя к Прохорову, строгий начальник спросил:
— Вы, гражданин, откуда будете?
Прохоров улыбнулся.
— Из области я буду, папаша.
После этого Прохоров подумал, что обманывает самого себя, когда считает свое стояние на берегу бесцельным — в этом неподвижном стоянии была необходимость, неизбежность и, если так можно выразиться, фатальность. Бог знает почему Прохорову надо было впитать в теперешнее собственное существование терпеливую созерцательность женщин с младенцами, проникнуться бескрасочностью окружающего, насытиться замедленностью, тишиной, серостью низкого неба и добродушной ленью глазеющих на него мужчин.
— А чего вы, гражданин, к слову сказать, никуда не идете? — спросил строгий пристанский мужчина. — Чего вы, например, стоите на месте?
Прохоров радостно прислушивался. Слова во фразе пристанского начальства сливались, цеплялись одно за другое, целое предложение казалось одним длинным словом, и все это было так стародавне, так по-родному знакомо, что слышался покой длинных зимних вечеров, полумрак теплой избы, сонные тени или другое — плеск речной волны, распластанные в небе крылья коршуна, приглушенность таежных мхов, пронзенных алыми звездами брусники… Серое небо, остекленевшая серая река, молчание женщин, похожих на мадонн…