Прохоров уснул. Утомленное восемнадцатичасовым рабочим днем, его лицо было спокойным, умиротворенным, на щеках проступил ночной здоровый румянец, веки, наоборот, побледнели… Неподвижная Вера неотрывно глядела на спящего Прохорова, и впервые за два года их знакомства ей было легко, она не чувствовала себя человеком, подглядывающим в щелочку чужую тайную жизнь, как это бывало раньше, если она видела Прохорова спящим. Сегодня Вера материнскими глазами смотрела на него и была счастлива тем, что способна на такое чувство. Непонятно почему и отчего, но она знала, что вскорости произойдет какое-то важное событие, которое положит конец их трудным отношениям. Ощущение перемены к Вере пришло не сейчас, когда она глядела на спящего Прохорова, оно только усилилось в эти минуты, а впервые возникло тогда, когда пароход причаливал к темному обскому берегу. С ярко освещенной верхней палубы Сосновка почти не была видна, проступал в темноте только ряд ближних домов, пахнуло дымом и свежескошенной травой, и Вера вдруг вся — с ног до головы — затрепетала от предчувствия счастья. «Я приехала в его молодость!» — подумала она и, чтобы не заплакать, заставила себя думать о том, что ей придется в этой кромешной темноте искать Прохорова.
Минут через пятнадцать, после того как Прохоров уснул и перевернулся на бок, Вера осторожно поднялась, смеясь сама с собой, подкрасила перед маленьким зеркалом губы — это глубокой ночью-то! — и бесшумно пошла к дверям. Спустившись с крыльца, оказавшись сразу на глазах у гигантской, облитой желтизной Оби, под бесконечно величественным небом, с непривычным для Веры низким горизонтом, она, всю жизнь прожившая в городах, стискивающих мир стенами и улицами, переулками и башнями, антеннами и подстриженными деревьями, почувствовала себя такой маленькой, точно ее поднял на ладони Гулливер… Все в этом, прохоровском, мире вздымалось кверху, все стремилось к небу: и река, словно море, поднимающаяся вверх, и кроны осокорей, и удлиненные лунными тенями дома, и светлая дорога, взбирающаяся на крутой яр, и даже собачий лай казался звучащим не на земле. Она почти на цыпочках пошла по дощатому тротуару — он мог скрипеть и тем самым мешать волшебству, которое творила на земле ночь. Вера пошла по берегу Оби, и с каждым шагом в мире прохоровской молодости предчувствие счастливых перемен сменялось уверенностью в близком счастье. Прохоров проснулся, как обычно, в шесть часов, верный манере проверять самого себя, одним глазом посмотрел на часы — было точно шесть, сладко потянулся и открыл второй глаз, чтобы немного полежать в бессмысленной неге, когда утренний отдохнувший мозг перерабатывает только приятное и незначительное. Сначала он подумал о том, что в столетовском деле оставалась неясной только одна деталь и что он близок к тому сладкому моменту, когда схватит за воротник милашку Гасилова, затем… Он вдруг вскочил с заохавшей раскладушки, больно ударился пятками о крашеный пол. Боже мой, ведь к нему приехала Вера! Прохоров неверяще оглядел пустую комнату — может быть, все это он видел во сне! — но на табуретке лежала лакированная дамская сумка, а в кабинете пахло духами «Быть может», и Прохоров вспомнил все: и про свой непобедимый сон, и о руке Веры, которую он оставил на своей груди, и про ее счастливый смех, и про то, что он впервые за время их знакомства без тоски подумал: красивая женщина!
В пять минут одевшись и побрызгав на лицо холодной колодезной водой, Прохоров схватил сумочку Веры, ничего не замечая на пути, забывая здороваться с уже знакомыми стариками, спозаранок вышедшими сидеть на своих уличных скамейках, бегом бросился к пристани… Веры на причале не было. Здесь возился с канатами начальник пристани, три женщины в теплых головных платках сидели на мешках, тонкая черноволосая девушка стояла у кромки воды, парень в дымчатых очках дремал, а вот Веры не было, хотя уже на длинном прямом плесе Оби точечкой был заметен самый ранний пароход «Пролетарий». Сообразив, что за ночь других пароходов, идущих до Ромска, не было и не могло быть, Прохоров только для самого себя, для того, чтобы успокоиться, крикнул начальнику пристани:
— Иван Спиридонович, а сегодня после двух часов ночи были посудины вверх?
— Откуда им взяться, товарищ Прохоров! — прокричал в ответ старик. — Это же тебе не пятница.
Прохоров медленно пошел к тому концу пирса, на котором никого не было, сел на низкий деревянный кнехт, стал глядеть, как в розово-зеленой утренней воде ходят веселые, похожие на запятые мальки; иногда между ними тенью проносилось что-то большое, темное, извивающееся, и тогда мальки ошалело брызгали в стороны. Вода всегда успокаивала Прохорова, и, посидев над ней две-три минуты, он понял, а скорее всего почувствовал, куда ушла и чем занята Вера. Он посмотрел на обыкновенную лакированную сумку, которую она оставила в комнате, потом перенес взгляд на реку, на противоположный далекий берег, на утреннее небо, на котором и следа не осталось от вчерашней угрюмой тучи. Было хорошо, сладко сидеть на деревянном кнехте, у самой кромки воды, отчего река казалась уже не просто широкой, а совсем похожей на море. Она плавно уходила как бы к несуществующему левобережью, над водой кружились розовые чайки, река была тоже розовой и от этого казалась теплой, хотя в шесть часов утра вода была холодна. Сейчас, ранним утром, все краски вообще были приглушены розовостью, мир был промыт росой до молодой свежести белобоких огурцов, и солнце, висящее над Обью, тоже казалось новеньким, словно только минуту назад было сотворено.
Прохоров услышал шаги Веры метров за пятьдесят, не обертываясь, старался понять, что она несет к нему с гордо поднятой, как всегда на людях, головой, что выговаривают туфли на модных высоких каблуках. Очень скоро выяснилось, что в деревенской тишине каблуки выстукивают незнакомое — в ритме не было ни подчеркнутой резкости, ни вечерней усталости, ни ночной растерянности, ни утренней расслабленности ложащейся спать на рассвете актрисы. Туфли шли по деревянному пирсу так, как никогда не ходили раньше, и, как это ни странно, приближающаяся, невидимая еще Вера казалась такой же розовой и свежей, как все кругом. Чудеса, но и звук ее шагов казался розовым… Вот Вера остановилась за спиной Прохорова, наступила гулкая тишина, потом на его плечо легла теплая рука Веры, и раздался такой голос, которого Прохоров ни разу не слышал.
— Доброе утро! — сказала Вера. — Смотри, идет мой пароход!
Он обернулся. Перед ним стояла незнакомая женщина. Она была на полголовы ниже актрисы Лужиной, у нее было другое лицо, руки, плечи, ноги, и глаза у нее были вовсе не черные, а карие. Боже мой, что произошло? Всего шесть-семь часов назад капитан Прохоров считал, что актриса Лужина одета безукоризненно модно, а сейчас заметил, что костюм на ней давно вышел из моды, туфли были не только пыльными, но и поношенными; еще прошлым вечером он не видел на лице Веры ни единой морщинки, поражался сохранностью ее густых волос, а сейчас заметил, что у нее под глазами сеточка морщинок, что в волосах поблескивают белые паутинки.
— Здравствуй, Вера! — еле слышно ответил Прохоров. — Ты сядь, пароход пристанет только минут через двадцать.
Прохоров уже понял, что произошло. Он взял Веру за руку, непрерывно глядя в ее лицо, погладил по волосам таким движением, каким гладила его вчера Вера. Прохорову хотелось не то смеяться, не то по-бабьи расплакаться, а больше всего он желал того, чтобы Вера уже никуда не исчезала, чтобы всегда была рядом с ним, чтобы не увозил ее пароход «Пролетарий».
— Вера, — проговорил Прохоров, — а ты знаешь, что за два года мы никогда не видели друг друга при дневном освещении…
Он прижался щекой к ее руке, протяжно вздохнул:
— Я люблю тебя, Вера!
Женщина замерла, перестала дышать, словно не поверила в услышанное, и тогда Прохоров повторил:
— Я люблю тебя, Вера!
Она сидела тихая, чуть-чуть грустноватая, как бывает со всяким человеком, когда в одно мгновение свершается то, чего долго ждал. Человек счастлив, готов обнять весь мир, но ему все-таки немножко грустно оттого, что ждать уже нечего. А Прохоров все глядел в ее лицо и думал о том, что рядом с ним сидела женщина, которую он искал всю жизнь и вот нашел наконец на берегу Оби.