Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

– Ну, на какой хрен, Генка, ты есть такой? – тоскливо спросил он. – Вот на что ты есть такой, Генка?

Было так тихо, как может быть на краю деревни, где сразу за домами начинаются луг, кедрачи и мелкие березы, что уступами поднимаются к кладбищу; где к последнему дому подбегает веселый ельник, деревья которого похожи на воинов в монгольских остроконечных шапках, а желтые шишки горят чешуйками на кольчугах.

– Пройдем! – тихо сказал участковый. – Пройдем!

Зайдя в темноватую комнату, Анискин приказал Генке встать у дверей, сам сел на табуретку и выложил на стол пудовые руки, сплошь покрытые светлыми волосами. Несколько мгновений участковый сидел неподвижно, затем по–милицейски выкатил глаза и с придыханием произнес:

– А?!

– Мне бы три дня пересидеть, – сказал Генка. – Мне бы только пересидеть до парохода вниз… Три дня!

– У тебя губа не дура, Генка, – подумав, ответил участковый. – Конечно, в понедельник придет «Пролетарий», так тебе и остается два дня, чтобы на нем смыться… У тебя губа не дура! – повторил он и вдруг оглушительно крикнул: – Садись! Садись, страма!

Вторая табуретка стояла в углу, и, заметив ее, Генка пошел садиться – шиворот–навыворот ступали звериные ноги, непонятно замедленно плыла литая спина, сама собой, отдельно от туловища, двигалась к табуретке голова. Плавными, округлыми были все движения Генки, а сев, он изящными движениями положил руки на колени, по–детски вздохнул и посмотрел на участкового преданными, ласковыми, сияющими глазами. Он так посмотрел на Анискина, что участковый поежился, как от холодной воды, и печально сказал:

– Истинный ты бандит, Генка… Через всю кабинету прошел, а ни одна половица не скрипнула.

Голодные, сновали по стенам милицейской комнаты черные тараканы; их было много, очень много, но в обычные дни участковый Анискин на тараканов внимания не обращал, а только извинялся за них перед посетителями и улыбался при этом. Сегодня же на тараканье царство участковый посмотрел зло, прищурился колюче, хотя по–прежнему всматривался в самого себя. Что–то в себе самом пытался разглядеть Анискин, но не мог и от этого страдальчески морщился.

– Ты бы рассказал, Генка, чего набедокурил? – вдруг вежливо спросил участковый. – Только ты уж не ври, касатик, а?

– Ой, мама родная, – обливаясь ласковой влагой, проникновенно прошептал Генка, – да когда я вам врал, дядя Анискин, да когда это было со мной, чтобы я вам врал…

– Всегда! – ласково ответил Анискин. – Всегда, родной!

– Ой, да неверно, да неверно! Я, может, когда по мелочам что и врал, а по–большому я завсегда правду говорил, так как скрытности во мне сроду не было, такой я от родной моей милой мамочки прирожденный, что на вранье не способный и во всем перед вами, дядя Анискин, открытый…

Генка Пальцев пел да пел, помаргивал да помаргивал библейскими ресницами, а участковый Анискин все дальше и дальше уходил от него. Вот уж совсем далеко–далеко дрожал заупокойный голосок Генки, застилались туманом его слова; частой, как бы комариной сеткой весь покрылся он – уже не с Генкиного лица стекали бледность и хворь, не его тело и голова жили отдельно друг от друга, а Генкин отец – Дмитрий Пальцев – сидел в темной милицейской комнате. Он сидел, смотрел на Анискина глазами русской богородицы и под участковым вдруг покачнулась табуретка, уплыл из–под ног пол… Пахнуло сырой прелью оврага, ударила в зрачки большая зеленая звезда; ударила, кольнула, и пошел звон по голове, как по пустой церкви перебор колоколов; заболел под левым соском звездчатый шрам, и в запахе пороха давил на ладонь сгусток крови, что текла в зеленый луч звезды…

– Тихо, тихо… – шепотом сказал Анискин и сделал рукой такое движение, точно хотел убрать с лица несуществующую паутину. – Тихо…

Они молчали минуту. Потом участковый спросил:

– Что ты сделал на хуторе, Генка?

– Бочата снял с парикмахерши, – ответил Генка. – Золотые…

– Ну!

– Она запищала, дядя Анискин, – еле слышно сказал Генка, – тогда я ее немного придушил…

– Насмерть?

– Ой, да наверное, как вы можете подумать такое, дядя Анискин, зверь я или человек, чего бы я стал ее насмерть из–за часов–то… Вы всегда что–нибудь придумаете, дядя Анискин, такое придумаете, что даже подумать страшно, не то что выговорить, прямо обидно мне на все это…

Генка пел все тише, паузы между словами делал все длиннее и понемногу вытягивал ноги, распластываясь на табуретке. Он все утишивал и утишивал голос, пока не перешел на шепот, так как участковый смотрел на Генку неподвижными задумчивыми глазами. Из них на Пальцева текло невидимое, но ощутимое, связывало Генку по рукам и ногам; в глубь Генки и через него смотрел Анискин, в печенки и селезенки.

– Ну ладно! – сказал участковый. – Теперь я все про тебя знаю, Генка… Все знаю, ровно и не получал из райотдела телеграмму, чтобы задержать особо опасного рецидивиста… Понял, не из телеграммы узнал, а от тебя самого…

Генка теперь сидел на табуретке так, словно лежал – сползли с колен перевитые мускулами руки, обвисли ноги–тумбы, заострился славянский нос. Потом Генка по–рыбьи хватил ртом воздух:

– Когда пришла телеграмма?

– Третьего дня… Не думал я, что ты такой дурак!

Брезгливо, страдальчески поморщившись, участковый прицыкнул зубом и поднялся с табуретки с таким видом, как поднимается человек, которому давно надо было сделать это, но он не решался. Встав, Анискин подошел к русской печке, снял с шестка коробку с надписью «Дуст» и, вынув из нее щепотку серого порошка, посыпал припечек.

– Парикмахерша жила еще два часа, – приглушенно сказал участковый. – Ты зачем, Генка, фонарик засветил, когда ее душил?… Дура ты, дура!… Да с такой мордой, как у тебя, по карманам шарить нельзя, не то что по мокрому делу… Вот женщина и опознала твою фотографию… Теперь тебя, Генка, расстреляют! Это беспременно надо произвесть! – Участковый тоскливо покачал головой. – Я тридцать два года работаю в деревне милиционером, а убийц еще не было… Драки бывали, воровство случалось, а убийц… Ты первый, Генка!

– Не задерживай меня, дядя Анискин, не отдавай райотделу, – жалобно и страстно попросила Генкина голова. – Не отдавай!

Деревенская слышалась тишина: ни звука не было, ни привязочки, на которой мог бы отдохнуть напряженный слух. И только шуршали, шуршали за припечкой тараканы.

– Я никого из своих деревенских зря райотделу не отдавал, – негромко сказал участковый. – Ты вспомни, Генка, кого из деревенских я зря райотделу отдал?

– Никого! – набухнув, прошептали жаркие Генкины губы. – Никого…

– Тебя я, Генка, возьму, – еще тише продолжал участковый. – Я беспременно тебя должен взять, но я тебе дам такое условие, через которое ты можешь спастись и стать человеком, если превозмогешь трусость… А если она, трусость, сильнее тебя, Генка, то тут тебе – гроб!… Так что решай – принимать тебе условие или нет…

– Какое условие?

– А вот какое!

Анискин прошелся по комнате, опершись руками в наличники, посмотрел на улицу. Увидел он светлую от солнца Обь, синие кедрачи за ней, а за кедрачами – пустоту; полтора километра было от берега до берега реки, но еще больший простор расстилался за нею, так как за Обью начинались Васюганские болота; начинались и шли на десятки, сотни километров, ровные и унылые. Над болотами тучей висело смрадное комарье, жалобно пищали длинноногие кулики, и солнце торчало на одном месте, словно его остановили.

– Слушай мое условие, Генка! – сказал Анискин. – Даю тебе срок до двенадцати ночи или, как говорят райотдельские штукари, до ноль ноль часов… Уходи ты до этого срока из деревни. Ты меня не видал, я тебя не видел… Уходи, Генка!

– Обласок дашь? – одними губами прошептал Генка. – Обласок…

– Ни лодку, ни обласок не дам! – жестко ответил участковый. – Ты сам знаешь, что я к ним приставил охрану… Пешком уходи, Генка!

Опять не сидел, а лежал на табурете Пальцев, но был уже повернут лицом к окну, где лежала Обь, кедрачи за ней, а за кедрачами…

1176
{"b":"717787","o":1}