Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Жаль, что я не в силах заплакать. Черно впереди, черно позади, черно всюду. В такой глухой тьме можно лишь стонать и корчиться, пока где-то не откроют люк и картины жизни не замелькают снова, уже совсем нестрашные. Самое обидное, что во мне не пробуждается ни возмущение, ни ярость, словно я, обессилев, бросил оружие и покорно жду, чтобы меня прикончили.

Но вот подступает последний спазм. Я выжимаю газ до отказа. Машина взвивается на дыбы и срывается с места. Кровь внезапно приливает к мышцам: я снова поднял оружие, я больше не беспомощен. Я разворачиваюсь на двух колесах, меня заносит. Автомобиль наполняет улицу зловещим воем, создающим у меня иллюзию собственного могущества. Я не отпускаю клаксон с того момента, как дал газ. После своего ошеломляющего виража я, не переставая сигналить, нажимаю на тормоз. Мне удается преградить им путь и очень медленно проехать прямо перед ними. О, глаза Мадлен! Я узнаю в них ужас, который сам только что испытал. Она тоже подверглась внезапной ампутации. Пять секунд. Достаточно, чтобы две души вонзили друг и друга клыки. Я могу спокойно ехать дальше. Теперь весь оставшийся день я буду жить в ней, как она — во мне. Мы наконец-то проникли друг в друга. Нас больше не разделяет непроницаемый мрак. И я не ищу ее, как слепец, протянутыми руками. Наши души вступили в открытое противоборство и уже не могут оторваться друг от друга, увязнув в смоле ненависти, связавшей их крепче любви. Они сцепились, как собаки, которые уже не в состоянии разжать челюсти. Можно не беспокоиться, теперь мы надолго составим друг другу компанию. Его я не видел. Он был лишь тенью, придававшей контрастность чертам Мадлен, подсадной уткой, позволившей нам наконец встретиться. Прилив силы еще не прошел. Я впрыскиваю себе новую инъекцию скорости. На улице оттепель, и вся мостовая залита водой. Однако колеса не скользят. Асбестовая пыль еще не успела навести свой жирный глянец. На пересечении с улицей Грин мне приходится остановиться. Я выключаю сцепление, и мотор продолжает работать на больших оборотах. На меня смотрят прохожие. Некоторые снисходительно улыбаются. Отпусти я сейчас сцепление — и все они со своими улыбочками отправятся на тот свет.

Чудесная погода для воскресной прогулки. Пригревает солнце. Витрины завалены побрякушками, предназначенными для укрепления супружеской верности, такими, к примеру, как браслеты. По воскресеньям любой из жителей Маклина обедает не хуже, чем его врач или священник. Потом они переваривают. Забавно выглядит город в процессе пищеварения. Если иметь изощренный слух, можно было бы услышать, как народ рыгает. Старые дамы мнят себя сердечницами, ибо их от обжорства мучают газы. Горожане с чопорным видом медленно прогуливаются по улице Грин, подталкивая детей вперед и без конца напоминая, чтобы они не пачкались. Потом все возвращаются домой, стряхивают снег, усыпавший пальто во время прогулки, и дожидаются ужина, чтобы доесть остатки обеда. Некоторые парочки, чуждаясь прозы жизни, избегают главной улицы и устремляются в отдаленные переулки на поиски прекрасной мечты, пока естественный порядок вещей — тоже одна из форм реальности, коей не следует пренебрегать, — не развеет ее в прах. Все это и составляет воскресенье, гнетущий покой выходного дня. Что же до меня, то я вне игры, я смотрю на мир сквозь стеклянную перегородку, и разбить ее мне не под силу. Я наблюдатель, как Джим, но не обладаю его беспристрастностью. В этом моя слабость.

Наконец я выезжаю на улицу Грин и мчу по середине мостовой, непрерывно гудя, чтобы никто мне не мешал. Так я доезжаю до ресторана Кури, где мне приходится резко крутануть руль, чтобы не врезаться в машину доктора Лафлера, свернувшую к гаражу. Старика, наверно, чуть кондрашка не хватил. Я бросаю машину на улице и спешу скрыться в доме, чтобы мой коллега не успел заговорить со мной.

Тереза с мечтательным видом сидит на кухне перед стаканом молока и грызет печенье.

— Идите домой.

Она вытаращила на меня глаза. Вероятно, я напугал ее своим видом.

— А как же ужин?

Со мной сейчас лучше не спорить. Она поняла это, причем очень быстро. Я увидел по глазам, как сработал в ее голове нехитрый механизм. Тереза — наш Асмодей. Только ей не нужно снимать с дома крышу. Мы сами предоставили ей удобное место в своем жилище — между Мадлен и мной.

— Идите домой!

Я ору, потому что это меня успокаивает. Не бойся, Тереза, я тебя не ударю. Она смотрит на меня, точно бросивший камень ребенок, который вдруг с изумлением понимает, что камнем можно ранить даже такого человека, как отец. Ее широко раскрытые глаза выражают страх и как бы просят прощения. Она-то здесь ни при чем, бедная толстуха! Однако я не стану утешать ее и заверять, что она мне симпатична, несмотря на…

Все еще клокоча, я усаживаюсь в гостиной в ожидании, пока Тереза уйдет. Она стоит перед мойкой, спиной ко мне, и торопливо допивает молоко. Потом идет в свою комнату и выходит оттуда в пальто и в шляпе. Дрожащим голосом говорит: «До свидания». Я добился своего: у нее тоже это воскресенье будет невеселым.

Едва за Терезой захлопывается дверь, как я начинаю метаться по комнатам. Можно было бы все бросить, сесть в машину и вернуться к матери. Но, кажется, в подобных случаях только женщины уезжают к матери, а потом возвращаются назад к мужу. В сущности, это случается со всеми, с тех пор как стоит мир, и ничего, не расходятся, рожают детей, жизнь идет своим чередом. Вот как просто, оказывается, себя уговорить. Чрезмерная требовательность убивает счастье. И свидетельство тому… нет, никакая софистика тут не поможет и не заставит меня умерить требования. Жизнь действительно продолжается, и только я и Мадлен — да, быть может, еще тот, другой, — нарушаем незыблемый покой этого воскресного вечера. Но мое эгоистичное нутро сильнее разума. Я считаю, что я один на свете такой несчастный.

Что же я делаю здесь, в одиночестве? Жду. Может быть, она вернется, и мы поговорим. Человеческий язык еще таит некоторые возможности. Мы попробуем объясниться. Когда события облекаются в слова, они воспринимаются уже не так остро, кажутся безобиднее, а иной раз и вовсе изглаживаются. Можно позволить словам завлечь себя в тенета, постараться не вглядываться слишком пристально в их туманную завесу. Вдруг Мадлен скажет, что ничего не было, кроме обычной воскресной прогулки? Как я это приму? По разлившейся внутри волне жара я понимаю, что все еще уязвим, и мне до безумия хочется поверить в сохранность своего счастья, счастья, которому в один прекрасный день все равно придется дать точное определение.

А если она не вернется? Мадлен ведь склонна к опрометчивым поступкам. Она не колеблясь может поставить на карту все, что имеет. У нее впереди еще немало лет, чтобы успеть позаботиться об устройстве своего благополучия. Надежный хлеб семейной жизни сам по себе ее не удержит. Что же будет, если она не вернется? Внутри у меня все обрывается, плоть протестует. Я задыхаюсь. Я к этому не готов. Кажется, будто весь дом вокруг меня валится в бездну, а я один остаюсь сидеть в своем сером кресле, свесив ноги в пустоту, и у меня кружится голова. Я защищаю не игрушку и не собственность, я защищаю часть себя, которая заключена в Мадлен и которую я не могу позволить отсечь, потому что эта часть самая лучшая, самая живая, это моя суть — то, что делает меня Аленом Дюбуа. Если Мадлен уйдет, она унесет с собой все, что есть во мне неповторимого.

Просачиваясь, как масляное пятно, через все преграды, по телу разливается апатия. Все потихоньку сглаживается, смягчается, растворяется в сером сумраке. Черты Мадлен постепенно сотрутся. Я не буду помнить ни ее лица, ни минут нашего счастья, ни того, что она для меня значила, ни даже боли, которую она мне причинила. Старик не может сохранить чувственного воспоминания о том, как впервые обладал женщиной. Чего только не несет жизнь в своем потоке, однако в конце концов все тонет и разлагается. Умри Мадлен — я страдал бы не больше, чем сейчас, и, наверно, смирился бы с ее смертью.

80
{"b":"682689","o":1}