— Ну как, Кури, дела идут?
Я сам слышу свою фальшивую интонацию. Вот-вот кто-нибудь подойдет, положит руку мне на плечо, скажет: «Не нервничай».
— Идут, спасибо.
Кури растягивает слова. Голос его звучит ненамного естественнее, чем мой.
Я кладу на стойку деньги за сигареты. Мы оба молчим.
— Быстрее, Кури. Я тороплюсь.
Он наклоняется под стойку. Я отворачиваюсь и смотрю на улицу. Брюхо Джима выпирает из распахнутого пальто, он сидит, расставив ноги, и молча взирает на меня своими тусклыми глазками, потягивая кока-колу. Время от времени он переводит взгляд в глубину зала, и едва уловимая улыбка скользит по его лицу.
Наконец Кури протягивает мне сигареты и незаметно, одним движением ресниц приглашает взглянуть в зал. Я так отчетливо представлял себе нечто в этом роде, что теперь не уверен, действительно ли он подал мне знак. Быть может, это я сам скосил глаза, а Кури просто посмотрел в ту же сторону? Но нет, он снова указывает мне на что-то глазами, на сей раз чуть более настойчиво. Я оборачиваюсь. Она там, одна, за дальним столиком. Заметила ли она меня? Не знаю. Она сидит без пальто, склонив голову набок и устремив взор в пустоту, будто прислушивается к чему-то. Только тут я вдруг слышу, что автомат играет ее любимую песню. На столике наполовину опорожненный стакан содовой, к которой она больше не притрагивается. Три тени одновременно приходят в движение. Кури распрямляется, словно освободившись от тяжкого бремени. Джим движением ноги поворачивает свой табурет к стойке. А я неторопливо направляюсь к Мадлен, неподвижно сидящей в той же позе. Кажется, будто музыка, как яичный белок, стекает по ее лицу, превращая его в застывшую маску. Да не в трансе же она, в конце концов! И, я надеюсь, не закричит от ужаса, если ее разбудить.
Я останавливаюсь перед Мадлен. Она смотрит мне в грудь и медленно поднимает глаза к моему лицу. Музыка кончилась.
— Дай мне мелочи.
Голос ее звучит очень спокойно, естественно. На ней платье с низким вырезом, глубоко открывающим грудь.
— Я зашел купить сигарет и…
— Дай мне мелочи.
— Не беспокойся, я расплачусь, когда будем уходить… Вдруг увидел тебя.
— Дай мне мелочи. Я хочу поставить пластинку еще раз.
Она снова усаживается в прежнюю позу, приготовившись слушать, и недовольно хмурится, когда я пытаюсь заговорить с ней. Я тоже прислушиваюсь. Это чудовищная пошлость. Примитивная мелодия, почти речитатив, и вдобавок голос у певца гнусавый. Какие-то слова о любви и о страдании, о черством хлебе и полных неги ночах.
Я никогда не находил вульгарным пристрастие Мадлен к чувствительным песенкам. Мне лишь непонятно, что может ее притягивать в них настолько сильно, как непонятен и ее самозабвенный восторг в кино. Но в ее упоении так много подлинной искренности, что, видимо, это отвечает каким-то глубинным потребностям ее души. Сентиментальность тут ни при чем. Мадлен наслаждается не столько самой песней или фильмом, сколько состоянием внутреннего освобождения, в которое они ее приводят, что отчасти напоминает действие алкоголя. Все это принадлежит той части ее существа, куда мне доступа нет. Ее увлечение не вульгарно, но, чтобы дать ему волю, нужна иная среда, не моя. Мадлен живет гораздо более полной жизнью в ресторане Кури или на улице, среди шахтеров, чем дома. Из своего рабочего окружения она вынесла удивительную для меня склонность к опрометчивым поступкам, способность в любую минуту сыграть ва-банк — словно ей нечего, или почти нечего, терять. И тут я не могу быть ей товарищем, не насилуя свою природу. Я воспитан в семье, принадлежащей к так называемому среднему сословию, и не люблю ни с того ни с сего срываться с места и мчаться неизвестно куда, неведомо зачем, без гроша в кармане. Я не считаю, что нужно рисковать непременно всем сразу. У меня есть чувство меры — качество, увы, не являющееся достоинством в глазах Мадлен, ибо она усматривает в нем нечто вроде скаредности. Зверь на свободе ничего не копит и ничем не дорожит, кроме пропитания, да и то лишь в тот момент, когда голоден. Мадлен устроена точно так же. По духу своему она принадлежит к пролетариям, хотя само это слово вызвало бы у нее пренебрежительную усмешку. Ей непременно нужно исполнить свое желание сию минуту, а не в каком-то там гипотетическом будущем. За это я, в сущности, ее и полюбил — быть может, неосторожно. Для меня она была овеяна ароматом экзотики. В ее доме я чувствовал себя как в чужой стране, и ни я, ни она не отказались впоследствии от своих привычек и взглядов. В нас действуют силы, направленные в противоположные стороны, и столкновения неизбежны, но, к счастью, молодость помогает быстро восстанавливать равновесие.
Мы непохожи с ней в чем-то главном, жизненно важном, и это открылось мне по-настоящему лишь через несколько недель после переезда в Маклин. Прежде я лишь смутно ощущал, что она человек иной породы, но не мог выразить этого словами. Ее внутренняя свобода восхищала меня, скорее, как свойство физическое, нежели духовное, и откровенный, почти детский эгоизм казался неизбежным условием этой свободы. Что же касается не слишком утонченных вкусов, то я объяснял их социальными причинами, и это меня не тревожило. Сейчас я знаю, что Мадлен была бы точно такой же в любой среде.
Ресторан понемногу заполняется шахтерами, по обыкновению заглядывающими сюда перед работой. Их землистые лица не покрываются румянцем даже на морозе, и белки глаз всегда красноватые, будто со сна. Резкие нервные движения выдают накопившуюся усталость. Они окликают друг друга и переговариваются через весь ресторан. Здесь они у себя дома, и присутствие Мадлен их нисколько не смущает. За три месяца они привыкли к ней, быть может, даже признали за свою. Не сиди я сейчас рядом, они наверняка заговорили бы с ней. Некоторые из них с ней здороваются.
— Ты их знаешь?
Пластинка кончается. Мадлен протягивает мне сигарету. Она запрокидывает голову и пытается пускать колечки. Выглядит это смешно.
— Ты же пришел следить за мной! Ну так посиди, покури, посмотри сам, что вокруг делается.
Она улыбается с глубокой уверенностью в себе. О, нет, мне на нее узду не накинуть! Я могу владеть ею только с ее согласия. Ее взгляд спокойно бросает мне вызов. Если я протяну руку, чтобы схватить ее, она мгновенно отскочит. Юридические обязательства ее не удержат. Я имею на нее лишь те права, которые она сама признаёт. Взаимное соглашение на всю жизнь? Мадлен не заключает соглашений, не отдается по контракту. Именно это, вероятно, и делает ее для меня столь желанной. Она не зеркало, в котором я мог бы созерцать свое отражение, и не эхо моего голоса, она — добыча. Она первая стала бы насмехаться над словом «союз» и над всеми прочими словами, вызывающими в воображении образ двух влюбленных, ставших единым целым. Она никогда не будет прихрамывать оттого, что у меня болит нога. Ею руководит неизменный здравый смысл, беспощадный к самообольщению и розовым фантазиям.
— Ты их знаешь?
Я повторяю вопрос, ибо для меня непереносима мысль, что Мадлен каждый день сидит здесь часами и болтает невесть с кем. Улыбка ее делается еще более презрительной, почти коварной.
— Кое-кого да. И весь город, разумеется, знает жену доктора Дюбуа. Со мной даже незнакомые здороваются.
— С теми, кого ты знаешь, ты познакомилась здесь?
— Не у них же в гостях…
Я, видимо, очень ее забавляю. Она с любопытством ждет, как я выйду из положения. Словно я явился к ее любовнику и подыскиваю слова, которые дали бы понять, что мне все известно и одурачить меня не удастся.
— Мне не нравится, что ты ходишь сюда каждый день.
— Ты это уже говорил!
Мадлен парировала мгновенно, сразу же заняв боевую позицию. Итак, она слышала вчера вечером мою фразу насчет Кури и даже не подала виду. Она наверняка все обдумала сегодня утром, лежа в постели, и заранее подготовилась к новой атаке с моей стороны. К тому же Тереза, вероятно, рассказала ей о моих расспросах. В результате Мадлен, попреки обыкновению, отправилась к Кури сразу после обеда, не дождавшись, пока я кончу прием! Бедный Кури, какой убийственный взгляд ему, вероятно, пришлось выдержать, когда она вошла! Она мужественно проскучала здесь три часа, предвкушая мое унижение, ибо знала, что я непременно приду и тут-то она сможет вволю помучить меня.