Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я люблю тишину этих утренних зимних часов, когда дом похож на закрытый со всех сторон кокон. Шум с улицы едва слышен, и комнатах тепло и уютно.

От моей вчерашней тревоги не осталось и следа. Я не тороплюсь уходить, и Тереза, листая газету, спрашивает меня, что означают некоторые непонятные ей слова. Я молю бога только об одном: чтобы Мадлен вчера ни слова не слышала из того, что я говорил ей насчет Кури. Не хотелось бы увидеть ее за обедом недовольной и замкнутой. Если я окажусь в ее глазах подозрительным и властным ревнивцем, это может гораздо сильнее ранить ее гордость, чем презрительный взгляд Джима. Тереза не понимает, почему я медлю.

— Уже девятый час. Вы опоздаете.

Я качаю головой, чтобы успокоить ее, и продолжаю сидеть. А задерживаюсь я потому, что хочу кое о чем ее расспросить. Я уже дважды открывал рот, чтобы задать вопрос, но все никак не находил слов. Тереза ничего не заметила. Сейчас, отложив газету, она смотрит на меня. Я пью кофе, избегая ее взгляда. И вдруг все происходит само собой.

— Скажите, Тереза…

— Да?

Она усаживается поудобнее, приготовясь меня слушать.

— Мадлен выходит куда-нибудь после обеда?

— Мм… я не замечала.

Взгляд ее делается настороженным. Не стану же я, в самом деле, заставлять ее наушничать!

— Ей не следует целыми днями сидеть дома. Она что-то бледновата в последнее время.

— Бледновата? С чего вы взяли?

— Может быть, ей не хочется гулять одной. Пойдите с ней. Вам тоже полезно будет подышать воздухом.

Недостойная уловка! Терезу мне явно провести не удалось, и она вовсе не спешит в ответ на мою притворную тревогу заверить меня, что Мадлен дышит свежим воздухом достаточно.

Я ухожу в ванную. Не сомневаюсь, что Тереза сидит и раздумывает над моими словами. Только бы она ничего не сказала Мадлен!

Ее реакция на мои осторожные расспросы вновь пробудила во мне беспокойство. Теперь я уже тороплюсь, хочу скорее начать действовать, чтобы ускользнуть от собственных мыслей. Прежде чем уйти, я захожу в спальню Мадлен. Она спит, натянув одеяло до самых глаз. Волосы ее удивительно светятся в полумраке комнаты. Я наклоняюсь и целую ее в лоб, но ни один мускул на ее лице не вздрагивает. Прикрывая дверь, я слышу, как она бормочет что-то мне вслед грудным голосом, который всегда так волнует меня. Я не оборачиваюсь, ибо знаю, что она все равно притворится спящей.

Выйдя на улицу, я на мгновение замираю от яркого блеска и перехватывающего дыхание мороза. Запряженный лошадьми снегоочиститель сгребает снег по ту сторону улицы, описывая длинные кривые вокруг стоящих автомобилей. Из конских ноздрей, покрытых корочкой льда, вырывается белый пар. Толстый торговец Артюр Прево, владелец самого крупного в городе универмага, здоровается со мной, но солнце так слепит глаза, что я с трудом понимаю, кто это. Прево — старый пациент доктора Лафлера. Каждый день он отправляется пешком в свой магазин после утреннего завтрака, который вызывает содрогание у его врача, человека в высшей степени воздержанного.

Я иду к своей машине, бессознательно стараясь укрыться от глаз Кури: мне все время чудится, будто он следит за мной из-за разрисованного морозом стекла. Стартер упрямо прокручивается вхолостую. Нет контакта. Захлопывая дверцу, я слышу неожиданный среди всей этой белизны голос Джима:

— Что, доктор, замерзло намертво?

Он стоит перед дверью ресторана в распахнутом зеленом пальто — руки в карманах, фуражка набекрень — и с веселым любопытством глядит на меня.

— Отвези меня в больницу.

Мой голос выдает раздражение. Джим невозмутимо смотрит на меня и отвечает не сразу, растягивая слова:

— Ладно, доктор. В мороз нельзя оставлять машину на улице, тем более такую старую.

Я поворачиваюсь к нему спиной и направляюсь к гаражу за его лачугой. Моя машина будет готова только к вечеру. Значит, придется ездить по вызовам на машине доктора Лафлера. Все или почти все мои пациенты месяц назад еще лечились у него, теперь они встречают нас одинаково, кто бы ни приехал по вызову.

Джим ведет машину, вальяжно развалясь на сиденье и едва придерживая рукой руль; одна нога его в бездействии покоится под щитком приборов, другая давит на акселератор просто силой собственной тяжести. Он едет молча, пока мы не останавливаемся перед светофором возле церкви. Джим приподнимает фуражку и проводит рукой по сальным волосам.

— Вам надо быть осмотрительнее, доктор. На той неделе рождество. У меня не будет времени отвозить вас каждое утро.

— Ну что ж, Джим, найдутся другие такси.

Я сказал это, почти шипя от злости, и немедленно раскаялся, так как злиться на Джима совершенно бессмысленно. Он проглотит любое оскорбление, не моргнув глазом. Оно плюхнется в него, как в болото, вот и все. Пытаться унизить его — все равно что рубить воду шпагой.

— Они тоже будут заняты, доктор.

Загорается зеленый свет. Джим медленно трогается, поглядывая на меня в зеркало над ветровым стеклом, которое он повернул так, чтобы наблюдать не за дорогой, а за лицами пассажиров.

— Ваша жена, наверно, тоже захочет куда-нибудь отправиться — подальше, чем в ресторан Кури… в магазины, например.

Он делает паузу, отмечая в зеркале успешное попадание. Когда он заговаривает о Мадлен, я невольно цепенею. Сколько я ни ищу способа осадить его, не роняя достоинства, ничего не выходит. А Джим достаточно проницателен, чтобы почувствовать, насколько я перед ним безоружен. Однако он не спешит пока воспользоваться своим преимуществом. Мы выезжаем на дорогу, ведущую к больнице, и он дает газ, с небрежной ловкостью ведя машину по льду, присыпанному коварным снежком.

У больницы Джим подчеркнуто вежлив. Он проворно выскакивает, чтобы открыть мне дверцу, и, не вполне отдавая себе в этом отчет, слегка сгибается в почтительном поклоне. Перед зеваками Джим, подобно им всем, проявляет почти бессознательное уважение к врачу, как к человеку, который однажды склонится над ним вместе со священником для последнего земного прикосновения.

В операционной, уже в халате, меня ждет доктор Лафлер. Редкие волосы, голубые глаза, оттененные белизной халата, — весь облик старого врача — это воплощенное великодушие. Он приветствует меня сдержанной улыбкой, улыбкой смиренного мудреца, который пытался придать мужества стольким умирающим, что уже утратил способность широко улыбаться. За сорок лет практики, утром принимая роды, а вечером делая кому-то предсмертный укол морфия, он слишком часто наблюдал, как замыкается круг, чтобы не научиться смотреть на вещи и людей с печальным спокойствием, порожденным усталостью.

Пока я натягиваю перчатки, мимо меня провозят каталку. Глаза больной беспокойно обшаривают помещение, но доктор Лафлер ободряюще похлопывает ее по плечу.

Дальше все происходит очень быстро. Глаза закрываются, рот чуть приоткрывается, ловя воздух сухими губами, тело вздрагивает и сразу же расслабляется. Надрез. Тампон. Зажим. Вступают в игру руки старого хирурга, и все вокруг перестает существовать, кроме этого стремительного балета, этого захватывающего спектакля театра теней. Мягкий взгляд врача делается холодным и сосредоточенным, погружается в живую плоть, прощупывает ее. Наконец опухоль удалена, и доктор Лафлер, слегка побледневший, отступает на шаг.

— Оставьте дренаж.

Его взгляд сковывает мои движения. Я чувствую себя неуклюжим и ясно вижу, как далеко моим рукам до его чудесной сноровки. Потом пациентку увозят — скоро это безжизненное тело проснется для страданий. Хирургическое вмешательство всегда оставляет у меня ощущение подавленности, если не сказать смятения. Пока идет кропотливая и сложная работа на операционном столе, я отвлекаюсь от собственных переживаний, в этот момент меня гораздо больше занимает, как действует человеческий организм вообще, нежели организм данный, конкретный. Потом, когда больного увозят, он вновь обретает в моих глазах индивидуальность, а вместе с ней и свое прошлое и будущее — будущее порой всего лишь в несколько часов, которое разворачивается с невероятной быстротой на наших глазах, здесь, в операционной. Всякий раз нам приходится присутствовать при этом до конца, пока нить не истончится и не растает, и мы бессильны остановить разматывающийся клубок, углубить дыхание, восполнить потерю крови, этой соленой влаги, внезапно ставшей такой драгоценной, что целое море не заменит одной ее капли. Бесстрастие хирурга — обывательская выдумка. Смерть для него не просто цифра в статистической сводке. Он борется, трезво оценивая шансы, но трезвость не помогает, когда партия проиграна; умом он все понимает, но душа содрогается, и никакое понимание не спасает от этого.

71
{"b":"682689","o":1}