Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— А потом Серафина умерла… Ах, маленькая моя Серафина, как я ее любила! Никогда нам больше не играть вместе!

— Стало быть, и это чувство было неумеренным, — отрезала мадемуазель Леонар, заодно напомнив мне, что занятия окончены и пора возвращаться домой. — Будьте осторожны, Полина, вы склонны к преувеличениям.

Она яростно пропахала гребнем волосы.

— Уже пять часов, чего вы еще ждете?

— Мы могли бы выйти вместе, мадемуазель Леонар, я проводила бы вас до больницы, а потом пошла домой.

— Нет, я тороплюсь. Всего хорошего.

Именно так чаще всего и заканчивались наши беседы.

— Это просто невыносимо, — прибавила она резким тоном, — что могут подумать люди, видя, как вы с Луизеттой всюду ходите за мной по пятам?

Сама того не желая, мадемуазель Леонар подливала масла в огонь вековечных предрассудков — предрассудков, которые определяли поведение ее родителей, а ей самой служили всего лишь хрупким панцирем, скрывающим ее страстную и щедрую натуру. Потому-то она столь часто и становилась на сторону тех, кто мог ее осудить, делая уступку их слепой предвзятости и жестокости. Я любила ее за душевную чуткость — свойство, в котором нам не раз случалось убеждаться; помню, как ее тронула судьба ученицы, больной лейкемией; стыдясь своих слез и не в силах сдержаться, мадемуазель Леонар казалась подавленной всякий раз, когда ею овладевало чувство жалости или возмущения. Однажды она чуть не задушила меня в объятиях, думая, что я умираю; это было в тот день, когда меня угораздило на несколько минут потерять сознание; такое со мной и раньше случалось, сама я внимания не обращала на обмороки; если это происходило на перемене, Луизетта опрометью бросалась в туалет, чтобы приложить к моим вискам свой мокрый и грязный носовой платок, который вынимался из набитого апельсинными корками кармана лишь раз в году — по случаю весенней стирки. Вот и на этот раз, придя в себя, я преспокойно поднялась, хотя сердце мое бешено колотилось от слабости и только что пережитого восторга, могучего и многоцветного…

— Ах, боже мой!.. — воскликнула мадемуазель Леонар, очевидно придавая этому обыкновенному обмороку какое-то невероятное значение.

Я очнулась, все еще слыша сквозь тихую пульсацию крови этот горестный вопль, впервые в жизни доказавший мне, что я не совсем одинока.

К сожалению, вскоре Жермена Леонар обвинила меня в том, что я хлопаюсь в обморок нарочно, лишь бы привлечь к себе внимание. Видимо, и ей случалось иногда подчиняться голосу недоверия — недоверия к людям, которое она выражала с неизменной твердостью. Чтобы понять, откуда у нее взялись все эти навязчивые идеи, следовало бы отыскать лазейку в ее прошлое, но это было невозможно, ибо до встречи с нами она успела пройти немало чуждых нам дорог… Жизнь, по всей видимости, столкнула меня с нею в тот момент, когда она, чувствуя, что ее душа уязвлена ненавистным ей городом, чья нищета связывалась в ее сознании с черствостью сердца и ума, вообразила, будто наше спасение — в ее руках… Быть может, она больше всего опасалась, что в этом захолустье, где злословие в любой миг готово обрушиться на человека словно всесокрушающий град, раскрытие ее личных связей может послужить помехой для избранной ею цели? Мы уже были свидетелями увольнения нескольких учителей по более или менее неопределенным моральным причинам; особенно запомнилось мне поспешное бегство матушки Бернар де ла Круа, бросившей на произвол судьбы свою любимицу, «бедную цыпочку Соланж», как мы ее звали за глаза, втайне упиваясь злобной радостью, которая, скорее всего, была отголоском всеобщего осуждения. Потому-то Жермена и старалась жить в соответствии с теми строгими мерками, которые мы сами ей навязали, «Весьма странная женщина, — говаривала матушка настоятельница, — однако не лишенная святости…» И благодарила бога, ниспославшего ей столь простодушную помощницу, только и помышляющую о том, как бы понизить уровень смертности в ее монастыре. Жермена Леонар, судя по всему, презирала этот свой ложный образ, но что поделать: покров добродетели, скрывавший ее истинную натуру, служил ей, помимо прочего, еще и защитой от нас.

Пришел хмельной месяц май. Суровая зима сменилась весенним теплом; мы спешили к статуе богоматери, белеющей в сумраке часовни, чтобы осыпать цветами ее пречистые босые ноги, словно призывающие побегать по улице наперегонки с самою пресвятой девой. Мы шептали молитвы, видя в ней вовсе не великую матерь наших земных страданий, о божество радости и наслаждения.

Волосы наши развевал шильной ветер, когда, выбегая из школы, мы столкнулись с молодым аббатом, идущим соборовать одного из своих хворых прихожан; его взгляд из-под опущенных век был устремлен на прижатую к груди дароносицу; вместо наших сияющих на солнце лиц ему уже мерещились исхудавшие руки, воздетые над белоснежной постелью, и ангел смерти, касающийся своим незримым факелом щек умирающего.

Мы же думали только о том, как бы поскорее очутиться на жаркой улице, гудящей от ребячьих голосов, где озорные мальчишки гоняли мяч, а девчонки прыгали через скакалку, останавливаясь лишь для того, чтобы пропустить стадо машин.

— Да проезжай ты поскорей, старая железяка!

Стальное чудовище исчезало в облаке газа, всего на миг расстроив наши ряды.

— Господи боже, неужели нельзя найти другое место для игр? — раздавался негодующий голос, и на крыльце появлялась моя мать, делавшая мне таинственные знаки, но я притворялась, будто ничего не понимаю. «Чет-ки, Полина, возьми чет-ки!» — читала я на ее озабоченном лице. Сама же я дожидалась часа полуденной молитвы лишь затем, чтобы залпом выпить в кухне три стакана воды, насладиться ее обжигающей прохладой, о которой я мечтала, прыгая через скакалку с Югеттой Пуар и Викторией Пулэн, совершенно мокрыми от пота, как и я сама, под своим монастырским одеянием.

Юлия Пуар с улыбкой наблюдала за нашими играми, сидя в тени решетчатых ставней, в стороне от уличной сутолоки. Судя по всему, она теперь совсем не выносила солнца. Она курила и читала, искоса следя за нами, и время от времени я чувствовала, как на мне останавливается ее взгляд, полный тоски и зависти.

По воскресеньям, после мессы, упрятав косы под уродливые фетровые шляпы, которые неизменно сопутствуют нам от дня крещения до самых похорон (под их безликой и скорбной сенью полусонные кошачьи глаза новорожденного впервые различают дядюшку, отца и крестного, встречающих его в этом мире), мы с Луизеттой выбирались подышать воздухом в Исакиевский парк. Автобус изнемогал от груза набившихся в него рабочих семей; наступая друг другу на ноги, упираясь локтями прямо в живот несчастного соседа, чувствуя, что прихваченные на завтрак бутерброды превращаются в сплошное месиво, мы вылезали наружу, еле переводя дыхание после этой кошмарной давки. И с чувством облегчения ступали за ограду парка, где росли настоящие деревья, где повсюду на свободе цвели цветы — цвели лишь для услады глаз, ибо их было запрещено рвать. Травка здесь была шелковистой, словно песок на взморье, а лучащееся добротой небо смягчало даже мое сердце — я со смутной нежностью вдруг вспоминала о матери, думая, что прогулка по этому парку пошла бы на пользу и ей, но тут же давала себе клятву соврать, если она спросит, почему я не явилась домой к обеду. Сжигаемые любопытством, мы с Луизеттой спугивали затаившиеся в кустах парочки, обнаруживая их присутствие по кончику босой ступни, высунувшейся из зеленого укрытия. Однажды мы вот так же наткнулись на мадемуазель Леонар; думаю, что она вовеки не простила нам этой невольной дерзости. А ведь мы сумели урвать всего лишь жалкий клочок ее тайны — в парке, как, впрочем, и на улице, она ни на минуту не позволяла себе уронить собственное достоинство, не позволяла этого и другим: выпрямив спину, она сидела на некрашеной скамейке рядом со своим другом, который что-то нашептывал ей на ухо, и все же мы успели прочесть на ее лице удовольствие, которого она не сумела скрыть, хотя и почувствовала наше присутствие. Приложив палец к губам, мадемуазель Леонар испуганно уставилась на две невесть откуда взявшиеся фигурки, которые, словно в сонном видении, проглядывали сквозь занавес, сотканный из сиреневых кустов.

113
{"b":"682689","o":1}