Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Давай считать, что ты мой брат и я твой брат, поклянемся в вечной дружбе, и я уколю тебя ножом до крови, а нарушишь клятву — убью…

Но, уже зная изменчивую свою натуру, я не отваживалась на подобные клятвы. «Я ничего не могу тебе обещать, я ведь такая лживая…»

— Вечно ты фальшивишь, как испорченный тромбон, — твердила мне мать, — я еще не видела такой врушки; ты врешь, как дышишь, вон даже нос у тебя горит, прямо как свечка перед образом господним… Надо бы тебе признаться в своем вранье исповеднику, надо бы исповедаться как следует, Полина…

И вот мы буйной ватагой врываемся в сумрак церкви, торопясь излить душу в бездонный сосуд покаяния, хранимый в руках бедных исповедников, пожизненный узников своего долга, — они внимают нашим тайнам, подставив огромные бесстыжие уши, заросшие клочковатой шерстью, слушают нас, прильнув к решеткам своих каморок, и повторяют сомнамбулическим шепотом! «И сколько раз вы совершали это, дитя мое? В мыслях или на самом деле? Пытались ли вы противиться искушению? Предавались ли сим греховным усладам в одиночку, или с вами был еще кто-то? Ах, какой ужас, можете не продолжать, вы идете прямехонько в ад, покайтесь скорее…» Мы заливаемся краской от смущения и от сознания того, что все мы рабы греха, потом опрометью бросаемся к молитвенным скамеечкам, дабы припасть к стопам Господа и выклянчить его прощение; обхватив голову руками, мы бормочем слова покаяния, искоса поглядывая друг на дружку и чуть заметной улыбкой призывая выстроившихся и шеренгу мальчишек принять вместе с нами участие в этом суде совести. Покидаем мы церковное подземелье так же, как и входили в него, — тараторя, захлебываясь от кашля, намеренно громка шаркая подошвами.

Но едва мы ступаем за порог церкви, как наша черноногая стая норовит разлететься во все стороны, и без помощи директрисы матушке Феофиле ни за что не собрать нас.

— Ах, что бы я делала без матушки директрисы! Бедные дети, как вы торопитесь покинуть лоно церкви!

Луизетта Дени толкает меня локтем в бок.

— Ну что за дуры эти две болтливые сороки! Вечна, потчуют друг дружку любезностями, кто кого перещеголяет; они, наверное, и спят вдвоем в одной ночной рубашке, и панталоны у них тоже общие, а еще я должна тебе сказать: монашенки никогда не ходят в уборную, я пыталась подсмотреть, но из этого ничего не вышло — и очень уж они боятся прогневить своего боженьку…

Долго еще после исповеди, когда дух покаяния уже успел испариться, слова исповедника продолжают жужжать у нас в ушах.

— А что это такое — греховные услады? — спрашивает меня Луизетта. — Ты в этом что-нибудь смыслишь?

— Ну, это те штуки, какие мы вытворяли с Жаку в овраге.

— А, тогда мне это тоже знакомо, мы этим занимались по ночам с младшим братом, но что же тогда называют настоящими смертными грехами, о которых отец Кармен говорил? Может, попробовать как-нибудь?..

— Я не могу, и не упрашивай. Моя совесть и без того похожа на верблюда — целый горб грехов на спине…

Я заметила, что в разговорах люди то и дело перебрасываются, словно мячиком, словом «совесть». «Видно, у тебя ни крупицы совести нет», — часто повторяет мать. «Нужно иметь чистую совесть», «Пусть совесть наша будет чиста, как лилия…» — твердит матушка директриса. «Сейчас я малость подчищу твою грязную совесть!» — угрожал Жакобу его отец. А если кто-нибудь хочет похвалить человека, то говорит, что у него на редкость «спокойная совесть».

— Пошли ко мне после школы, запремся на ключ и посмотрим, что это такое, так ли уж они греховны, эти греховные услады… — Стянув с себя черное платьишко и швырнув его комком в угол, Луизетта продолжает: — Как я ненавижу эту старую тряпку, она мне от сестры досталась! Да раздевайся же, Полина, посмотрим, что это за штука такая… Ага, вот и вместилище греха, как говорит отец Кармен, и еще он говорит, что, если его коснешься, можно обжечься, но смотри — чем сильней касаешься, тем меньше жжет… Смотри-ка, Полина, пупок у тебя, оказывается, меньше моего, зато у меня коленки совсем как у мальчишки. И вообще не хочу я быть девчонкой! Ненавижу кукол, младенцев и всякое такое, они только и делают, что ревут да воняют, нет, что там говорить, я хочу быть мужчиной и ходить по сугробам на снегоступах, ну-ка подай мне лыжные брюки моего братца, они вон там висят. А еще мне хочется быть старьевщиком и продавать старое барахло на улице или тем очкастым человечком, что чинит зонтики и дерет с каждого по пять центов… Помоги-ка мне, Полина, перекинуть помочи крест-накрест, как у папы. Ох, как же я ненавижу эти сестринские платья со всеми сестрицами в придачу и все эти чулки и туфли, такие черные, словно моя настоящая мама до сих пор каждый день умирает, словно, куда ни сунься, всюду видишь ее гроб, словно папа — я так его любила — не женился на этой старой мерзавке Селестине, которая заставляет меня звать ее «мамочкой»… А сестры мои — точь-в-точь черные паучихи с желтыми ножками, если б господь бог и взаправду жил на небе, как нам говорят, он не сотворил бы таких гадин, у него просто совести не хватило бы…

Но вскоре Луизетта научилась запросто рассуждать о «половых признаках мотыльков, муравьев и крокодилов», привлекая к нашему классу настороженное внимание матушки Феофилы и директрисы, не отстававшей от нее по части всякого рода навязчивых идей.

— К какому же полу относится Святой Дух? — спрашивала Луизетта с чарующей вкрадчивостью, которая делала ее столь непостоянной в дружбе, столь изменчивой и неуловимой, точно годы, навсегда выскальзывающие из нашего бытия.

Серафина уже ушла далеко от меня по тропинке времени, и и вспоминала о ней с таким же чувством, с каким, наверное, через несколько лет буду вспоминать о полузабытых днях, которые теперь так спешила прожить в обществе Луизетты. Иной раз, когда мне на память приходила Серафина, я снова слышала, как в нашей палатке нарастает веселый и буйный гомон. «„Стрелки“ на подъем легки!» — вопят вожатые, бегая босиком по утренней росе. И вот мы уже стоим на поляне, поеживаясь от холода, делаем зарядку…

— Эй, барышни, кто там зевает, это же просто неприлично… раз… два… три… четыре… Ноги врозь, руки в стороны, да поживей, влево, вправо, слышите — в палатке у капеллана уже звонят, нам пора на мессу, одевайтесь…

Мы врываемся в эту палатку, еле переводя дыхание, держа ботинки в руках и поправляя сбившиеся галстуки.

— Живо всем надеть береты, без головных уборов не причащаются… Никогда не следует ронять своего достоинства…

Мы врываемся в палатку капеллана, более, чем когда-либо, веруя в силу божьей благодати именно здесь, среди меланхолического аромата цветов и клубов ладана, которым кадит нам в лицо исполняющая роль служки Югетта Пуар. А мы как бы в ответ неистово бренчим блестящими котелками, пристегнутыми к наспех затянутым поясам.

— Чуточку потише! — останавливает нас капеллан и устало машет рукой — он один с нетерпением ждет, когда же кончатся эти две недели и ему не придется больше маяться «среди такого скопища особ женского пола…». — Я, разумеется, свои обязанности выполню, хоть и не очень-то приятно иметь дело с этими маленькими чертовками.

— Не обязанности, святой отец, — перебивает его вожатая, — а свой долг. Обязанностей у нас не существует, скаутское движение зиждется на чувстве долга. Наш долг — служить богу и родине.

Ошалев от слишком ревностного исполнения этого долга, я и оттолкнуло от себя Серафину.

— Вы лучше всех лазаете по деревьям, вы всегда завоевываете своему отряду почетный вымпел на соревнованиях по бегу, поэтому я назначаю вас главной санитаркой; ваш долг — помогать бедняжкам, которые падают в обморок перед причастием…

Мы со звеньевой Бертой решительным шагом разносим бедняжек по палаткам и там окатываем их водой из графина.

— А что тут особенного, это наилучший способ привести человека в чувство, к тому же «стрелки» не должны бояться испытаний…

Расставание с лагерем превращается в слезную муку. Сбившись под деревьями захлебывающейся от рыданий стайкой, мы протягиваем друг дружке руки с поломанными ногтями, повторяя слова прощания:

108
{"b":"682689","o":1}