– Не поверишь – то дождь, то почтарка болеет. Почта-то в Вихляевке! И твои письма не сразу приходили, зато по две штуки разом.
– А Чапаева получил?
– Получил. Смешно, в самом деле.
В самой дальней, Васиной, комнате мать постелила мне на отдельном диване. Думаю, из стеснительности. Мы беззлобно посмеялись над её наивным целомудрием и легли вместе. А в ночь у Василия стало сводить живот. Отравился грибами. Рвота, понос – ужас! Навела ему слабый раствор марганцовки, заставила выпить через силу. Помогло. Но промучился он, бедный, до утра. И мыла я его, как малого ребёнка, на заднем дворе, мазала воспаленные до красноты участки кожи детским кремом.
– Да, хорошие были грибы! Может, перестояли в сушь? А я, дурак, уплетал за обе щёки! – горился страдалец Вася.
А мать так и не спрашивала ни о свадьбе, ни о совместном проживании.
В Волжский приехала в смятенном состоянии. Кухня сверкала свежей голубизной, а на душе кошки скребли. Что-то скажет он, когда вернётся?
Ещё в Клеймёновке я попросила Елену Федотьевну рассказать, каким был Вася в детстве, откуда в нём такая тяга к чтению и стихам. Мать отёрла губы передником, стала рассказывать:
– Он был хороший мальчик, с детства умный. Посажу его на лавку, а он смотрит строго, как большой, как будто чем-то недовольный. Всплесну руками, спрошу: «Сынок, блин ты мой пашаничный, что же ты так строго на мамку глядишь?» Молчит. Иногда соберёмся всей семьёй: отец, я, дед Алёшка, мать Олька – начинаем допытываться: «Васюшка, ты, когда большой вырастешь, станешь богатый, кому шубу купишь, кого будешь кормить?» Отвечает: «Маму Олю». – «А мы как же?» – «Вам – чего останется!» Мне аж до слёз было обидно. Но чего с дитя спросишь? Мы-то с отцом весь день на работе. Он комбайнёр, я на прицепе, а сынок с мамой Олей. Она его любила, как родного. Муж-то её, Матвей, на войне сгиб, а у неё дитя малое, Валя. Так все вместе и жили, одним двором. По ночам мать Олька овчарню сторожила. Чтобы пожалеть нас со Стёпой, дать выспаться, заворачивала Васюшку в ластиновую шубу и несла с собой. Овечки блеют, сынок посапывает. Такая жизнь вот была. А к пяти годам выучился Вася читать – и ничего больше не нужно! Нет, он и на салазках любил зимой кататься, и с ребятишками озоровать, а придёт домой, отогреется – снова за книжку. Потом, уже в школе, стали у Васи глазки краснеть. А всё от книжек! Дед Алёшка посоветовал выучить его на гармони, отвлечь от чтения. Купили гармонь, попросили Ивана Бочкова показать лады. Вначале показалось ему интересно, а потом разондравилось. Книжки пересилили. У нас в соседках жила вихляевская библиотекарша, иногда не хотела отрываться от домашних дел и шесть километров топать, чтобы Васе книжки поменять… Дала она ему второй ключ со словами: «Пусть читает. Большой человек, может, вырастет?» Нет, я на сынка не пожалуюсь. Пойдём, бывало, колхозные подсолнухи пропалывать, он резво свой рядок пробежит и на наши с матерью Олькой рядки переходит, помогает. Всегда любил быть поперёд всех. А стал стихи сочинять – мы думали вначале: баловство, пройдёт… А оно вон как вышло!
Мать говорила плавно, тихим речитативом, а я верила и не верила. Да, конечно, он был таким, и многое в нём осталось от детства, но знает ли она сегодняшнего сына, его способность быть упёртым, жестоким, небрежным?
– Сейчас он совсем другой… – осторожно вставила я.
– Москва его попортила, литературный институт… Легко ли из хуторской простоты очутиться в этом кипящем содоме? Я ездила один раз, чуть без ног не осталась. И выпивать он там приучился, и гордость лишняя в нём пошла… А нешто он не добрый! Добрый, я же чую. С женитьбой ему не повезло – так оба виноваты! Думаешь, она ему сюда не пишет? Пишет. Как-то прислала письмо, позвала отдыхать на море вместе. Уж и не знаю, к чему это! А сердце материнское болит. Уж ты пожаливай его.
В лад материнской речи вспомнились строчки Василия из стихотворения «Материнское благословение»:
На подмогу и жалость женщины,
Мама милая, благослови!
Встретить Василия я готовилась голубой кухней, васильковыми занавесками, полноценным обедом и… новой шифоновой блузкой персикового цвета. Он войдёт, а я стою – вся персиковая на голубом фоне!
Так всё и вышло, но с небольшим недочётом: к его появлению на пороге не успела надеть юбку. Честно, не успела. Кто-то, наверное, скажет: специально выпендрилась! А хотя бы и специально. И что? Повела его на кухню, сказала:
– Под цвет твоих глаз. Нравится?
– А выпить что-нибудь есть? Я чертовски устал.
Пока разогревался обед, Василий принял душ. Вышел, показал растрескавшиеся до мяса пятки:
– Смажь чем-нибудь…
Вместо придуманного мной пасторального сюжета реальность обернулась бытовой правдой жизни.
За столом мне не терпелось спросить, что сказала мать о моём приезде, как я ей показалась. А он сказал:
– Давай я почитаю тебе новые стихи. Слушай!
Всё дожди никак не перебесятся,
На земле печальный неуют,
Оттого что молодому месяцу
Оглядеться тучи не дают.
Может, люди радость проворонили,
Может, звери этому виной,
Но висит проклятием над родиной
Третий день унылый сеногной.
По ночам невесты не невестятся,
Соловьи прибаски не куют,
Оттого, что молодому месяцу
Оглядеться тучи не дают.
Надо избы новые закладывать,
Надо песни старые певать,
Надо лица милые угадывать,
Надо косам память отбивать!
Но скулит и стонет по-собачьему
На земле печальный неуют,
Оттого что солнышку казачьему
Оглядеться тучи не дают.
И таинство это длилось долго – счастливое для обоих. Он читал, я слушала, подперев ладонью щёку.
– А про меня ничего не написал?
– Сейчас найду. Вот!
Глухим ли стал, с ума ли спятил,
Не различая ничего,
Стучусь с отчаянья, как дятел,
В берёсту сердца одного.
Плакучий лист – мой брат по крови,
Что вербой ронится в тиши.
Обил я осенью пороги
Одной придирчивой души.
Печаль за пазуху не прячу,
Люблю за совесть, не за страх.
Ущербным месяцем маячу
В одних колодезных глазах.
Я поздно понял, а не рано,
И вот исправиться спешу:
Одна на свете несмеяна,
Которую не рассмешу.
Её ж нимало не тревожат
Догадки ветреной молвы,
Что не сносить скорей, похоже,
Одной усталой головы!
Я слушала и затаённо думала: «Что дальше? Что же дальше? Опять никакой ясности! Его сенокосы – это же и мои сенокосы, и моя жизненная страда. Главный укос конечно же не сено, а стихи, вписанные неуклюжим почерком в простенькие блокноты с загнутыми от паницкой влаги и ветра уголками. И какие стихи!» Но сердце знало: пока все наши сенокосы – это сенокосы разлук.