Незаметным для глаз махом поставив себя на ноги, Маша-Даша-Флеонилла в мгновение ока растелешилась, оставшись в какой-то надбедренности, которая, кстати, ничего не закрывала. Ее пупырчатые грудешки, однако, двигались по мановению ее рук в разные стороны. Раньше, насколько он знал, сиськи у баб отличались неподвижностью, каким-то мудрым спокойствием. А эти, словно мыши, шмыгали по верхней части тела. И еще удивили его соски. Они были крупные по отношению к остальной части грудей и чем-то напоминали переразвитые бородавки.
А между тем Маша-Даша-Флеонилла, поставив посереди комнаты табуретку, уперлась ладонями в ее край, но не сделала стойку, как того ожидал Клюха и даже, наверно, и Перфишка, который тоже стал наблюдать за циркачеством своей родички, а проворно уюркнула ногами промеж своих рук. Потом обвилась вокруг того, что образовала верхняя часть тела.
Клюха от восхищения даже перестал воспринимать вонь.
– Класс давишь! – кричал, демонстрируя одобриловку, Перфишка. И, оборотившись к Елизару, спросил: – Ну а в постели она так же извивается?
Тот махнул рукой.
– У нас до этого не доходит.
– Почему? Ведь ты, кубыть, не старый.
– Пока она всю премудрость, каку знает, на мне проелозиет, я уже никуда и не гож. Оттого-то три раза и расходились.
Она же, сделав еще несколько змеиных извиваний, и тут отчастушила:
У мово у милого,
Нижней частью хилого,
Чтобы баня привечала,
Мотыляется мочало.
– Во, змеюка! – без зла, однако, откликнулся на частушку Елизар. – У нее в мозгах положительная неразбериха. А во чреве такой аккурат, как в рундуке, где концы и кранцы хранятся. Ничего живого, вроде в веревку потыкал. Говорю ей: «Перестань змеюшничать. Не молодая уже». Ан нет. Встанешь поутряку, а она уже голову промеж ног носит.
– Настоящая баба, – продемонстрировал свою умудренность по этой части Перфишка, – должна до известной степени пухляка давить. Чтоб постромки у тебя все время в гужовом состоянии были.
– Это ты верно сказал, – согласился Елизар.
– Вон, – кивнул Перфишка в сторону Клюхи, – я его тетку как-то харил: сиськи – во, задница – ого-го, не говоря уже обо всем остальном. Три дня потом коленки дрожали, думал, что на ее подкиде верхотуру осваиваю.
Перфишка сделал передых, потом поинтересовался:
– Чего ты ей харю не начешешь, что она тебя так позорит?
– Да ну ее на хрен! – махнул Елизар рукой. – Жратву готовит и – ладно.
А Маша-Даша-Флеонилла, хлобыстнув еще стакан самогонки, чтобы, как она сказала: «Прошлое вспомнилось, а настоящее забылось», перемежая свой рассказ то слезами, то песнями, а один раз даже плясом, поведала Клюхе обо всем, чего он не знал, в частности о том, что держалось им в недоуме: почему у нее три имени.
– Это еще не все, – сказала она. – По паспорту я Серафима, Сима, значит. А все остальные имена Елизар попридумывал. После первого развода стал звать меня Машей, после второго – Дашуткой, а после третьего – и вовсе начал кликать Флеониллой. Где он такое прозвище выкопал, черт его знает.
Серафима долго была артисткой, потом иголочкой стала баловаться. Сперва вроде бы и ничего. А потом все это и в пагубь обернулось. В дурдом ее упекли. Там-то она и познакомилась с Елизаром. Тот сперва от алкоголизма лечился. А когда понял, что это все туфта на постном масле, устроился там же дворником. Днем – метет, ночью – пьет: жизнь идет. Пришла пора ей выписываться. Куда, думает, податься? А Елизар ей: «Давай под мое крыло, все равно надежней будет, чем под открытым небом». Рискнула. Стали жить. Сперва там же, при дурдоме. Потом в город перебрались.
– Вообще-то, он ничего мужичонка, – сказала она. – Без претензий. Ну уж больно нудный. Вот и ходит за мной, все следит, чтобы я свет везде выключала да кран не забывала закрывать.
На вопрос же Клюхи: где она таких частушек понастребуляла, Сима призналась:
– Сама я их сочиняю. Его, стервеца, подначиваю. Ведь всякий раз, как мы расходились, он, гад, из деревни себе бабу привозил. Вот я ему и мщу этими частушками.
А за столом продолжалось пиршество. Давно сойдясь лбами, родичи учили друг друга жить.
– Бери себе такую, – советовал Елизар, – чтоб у нее дело в руках было. А не какую-нибудь прохиндю, что от одного куста до другого свою передницу носила. Такую завсегда найдешь. Чхнешь, а она уже у тебя на хрену сказки дядюшки Рымуса читает.
– А ты свою суку выгонь! – не оставался в долгу Перфишка. – Чтоб она, курва, знала, что Мордяки на улице не валяются.
Клюха построжел ухом. Он впервые слышал фамилию Перфишки. Значит, он – Мордяк. Ничего себе прозвание! Хуже любой кликухи.
И тут он услышал то, что жаждал проведать: чем же, собственно, собирается заниматься Перфишка тут, в городе, и как можно, сообразно с возможностями, пристегнуть к его деятельности и свои неопределенные потуги.
– Во-первых, – сказал Перфишка, – я – женюсь. Мне, как сам понимаешь, нужна хавира. Без крыши над головой уважающий себя переселенец чувствует бродягой; во-вторых, если жена окажет сопротивление в моем содержании, пойду работать.
– В дворники ладься! – воскликнул Елизар. – Милое дело. Утром помелся-поскребся, и цельный день себе барин. Я, веришь, даже в кино на дневные сеансы ходить присучился. От нечего делать.
– О-т – подает! – голосом, каким подают команды, произнес Перфишка и объяснил почему: – Ты понимаешь, я движитель культуры. У меня в душе – «балалайка, гитара и бас». Ну и другие там инструменты. Я одного конферанса знаю столько, что тебе слушать не переслушать и еще твоим внукам останется, ежели твоя – из бечевки витая – по нечаянности зачнет от меня. Вот кто я, понял?
Мордяк-родич соображал туго. Но бузовая прыть в нем еще попрыгивала.
– Ну и читай себе, – сказал. – Дворничай и в свободное время шпарь. Это даже за сервис зачтется.
Перфишка потерял ухмыль, с которой собрался было ответить ему на это предложение.
– Да ты что? – вопросил. – Меня с собой равняешь?
– А чего же? – простовато сказал Елизар. – Ты – Мордяк, и я – Мордяк. Правда, ты малость подпорченный тем, что тебя с работы выперли; а мне вот к Новому году грамоту дали за подписью товарища Гениевского.
– Пощекочи мне левое яйцо: кто такой Гениевский?
– Владлен Борисыч, – за супруга ответила Серафима, примолкшая было, заметив, что Клюху заинтересовал разговор за столом. – Начальник коммунального хозяйства.
– Так! – уточнил Перфишка. – Каким будет второй пункт моего оскорбления?
– Чем ты еще подпорчен? – уточнил Елизар. – А тем, что от дома отлучен по причине беспробудной пьяни. Мать, небось, иконы на просушку вынесла после твоего мракобесия.
Перфишка, вскочив, угребся так, что следом за его задницей подпрыгнула и табуретка, на которой сидел.
– Ага! – с торжествующей издевкой произнес он. – Ты меня, значит, сраным голиком заметаешь в угол? Ничего себе родственничек! Спасибо, что приютил-приветил!
– Да бросьте вы! – встряла было Серафима.
– А ты, селедка, дерьмом фаршированная, молчи! – огрызнулся в ее сторону, словно отплюнулся, Перфишка и вновь оборотился к Елизару: – Запомни на всю жизнь, которую у тебя еще мухи и черви не доели: Перфил Макарыч не из тех, на ком можно отоспаться, чтобы тебе «Доброе утро» сказали! – И он торжественно-уничтожающе, словно вел конферанс, произнес: –Мусорных дел мастер!
Он сбился с фразы, потому, махнув рукой, сказал Кольке:
– Пошли отседа, Клюха! Тут – в лоб метят, а в зад попадают.
– Так я что, – потянулся к его грудкáм Елизар, – педераст, да?
Серафима вспрыгнула на стол промеж них и стала выюливать всем, чем могла, и зачастушила:
Вы одно усвойте, братцы,
Если милые бранятся
Или бьются-режутся:
Этим они тешутся.