– Хэ-хэ-хэ! Ты, Силантий, прямо говори – погладили тебя эти паразиты по тому месту, откуда ноги растут, чи не погладили?
Силантий задирает голову, почти опрокидывается навзничь и заливается смехом:
– Здесь, это, погладили, как говорится. Калина Иванович, это ты верно сказал… Из-за девки, будь она неладна.
И у других печей журчащие ручейки повестей, и в классах, и по квартирам. У Лидочки наверняка сидят Вершнев и Карабанов. Лидочка угощает их чаем с вареньем. Чай не мешает Вершневу злиться на Семена:
– Ну, х-хорошо, вчера з-зубоскалил, сегодня з-зубоскалил, а надо же к-к-когда-нибудь и з-з-задуматься…
– Да о чем тебе думать? Чи у тебя жена, чи волы, чи в коморе богато? О чем тебе думать? Живи, тай годи!
– О жизни надо думать, ч-ч-чудак к-к-какой.
– Дурень ты, Колька, ей-ей, дурень! По-твоему думать, так нужно систы в кресло, очи вытрищить и ото… заходытысь думать. У кого голова есть, так тому й так думается. А такому, як ты, само собою нужно чогось поисты такого, щоб думалось…
– Ну зачем вы обижаете Николая? – говорит Лидочка. – Пусть человек думает, он до чего-нибудь и додумается.
– Хто? Колька додумается? Да никогда в жизни! Колька – знаете, кто такой? Колька ж Иисусик. Вин же «правды шукае». Вы бачилы такого дурня? Ему правда нужна! Он правдою будет чоботы мазать.
Вершнев впивается в Семена злым взглядом и дрожащим голосом спрашивает:
– А т-тебе не нужна п-п-правда? Н-не нужна? Г-говори…
– Та на биса мени твоя правда? Мне нужна работа, дисциплина, понимаешь ты, селезень? Дисциплина, потом учеба, ну, и гопака иногда ударить нужно…
– А если н-несправедливость?
Семен дурашливо надувает губы:
– Несправедливость? Ну, скажи пожалуйста, так это ж каждая баба знает: нужно покликать мильтона… и тот… протокола составить.
– Ну, вот видишь?
– Та вижу ж. Видишь, какая разница: если несправедливость, так я поклычу мильтона или, скажем, морду набью, а ты сядешь и будешь думать. А як бы таких как ты было меньше, так и несправедливостей не было бы.
От Лидочки Семен и Колька выходят прежними друзьями, только Семен орет песню на всю колонию, а Николай в это время нежно его обнял и уговаривает:
– Р-раз р-революция, понимаешь, так д-должно быть все правильно.
И в моей скромной квартире гости. Я теперь живу с матерью, глубокой старушкой, жизнь которой тихонько струится в последних вечерних плесах, укрытых прозрачными, спокойными туманами. Мать мою все колонисты называют бабушкой.
У бабушки сидит Шурка Жевелий, младший брат и без того маленького Митьки Жевелия. Шурка ужасно востроносый. Живет он в колонии давно, но как-то не растет, а больше заостряется в нескольких направлениях: нос у него острый, острые уши, острый подбородок и взгляд тоже острый.
У Шурки всегда имеются отхожие промыслы. Где-нибудь за захолустным кустом в саду у него дощатая загородка, и там живет пара кроликов, а в подвале кочегарки он пристроил вороненка. Комсомольцы на общем собрании иногда обвиняют Шурку в том, что все его хозяйство назначается будто бы для спекуляции и вообще носит частный характер, но Шурка деятельно защищается и грубовато требует:
– А ну, докажи, кому я что продавал? Ты видел, когда продавал?
– А откуда у тебя деньги?
– Какие деньги?
– А за какие деньги ты вчера покупал конфеты?
– Смотри ты, деньги! Бабушка дала десять копеек.
Против бабушки в общем собрании не спорят. Если бы кто-нибудь дал Шурке десять копеек, его обязательно обвинили бы в попрошайничестве, но бабушке все прощается. Возле бабушки всегда вертятся несколько пацанов. Они иногда по ее просьбе исполняют небольшие поручения в Гончаровке, но стараются это делать так, чтобы я не видел. А когда наверное известно, что я занят и скоро в квартире меня ожидать нельзя, у бабушки за столом сидят двое-трое и пьют чай или ликвидируют какой-нибудь компот, который бабушка варила для меня, но который мне съесть было некогда. По стариковской никчемной памяти бабушка даже имен всех своих друзей не знала, но Шурку отличала от других, потому что Шурка старожил в колонии и потому что он самый энергичный и разговорчивый. Кроме того, Шурка умел явиться в такой момент, когда бабушка в особенности ощущала старческое свое бессилие.
Сегодня Шурка пришел к бабушке по особым и важным причинам.
– Здравствуйте.
– Здравствуй, Шура. Что это тебя так долго не видно было? Болен был, что ли?
Шурка усаживается на табурет и хлопает козырьком когда-то белой фуражки по ситцевому новому колену. На голове у Шурки топорщатся острые, после давней машинки, белобрысые волосы. Шурка задирает нос и рассматривает невысокий потолок.
– Нет, я не был болен. А у меня кролик заболел.
Бабушка сидит на кровати и роется в своем основном богатстве – в деревянной коробке, в которой лоскутки, нитки, клубочки – старые запасы бабушкины.
– Кролик заболел? Бедный! Как же ты?
– Ничего не поделаешь, – говорит Шурка серьезно, с большим трудом удерживая волнение в правом прищуренном глазу.
– А полечить если? – смотрит на Шурку бабушка.
– Полечить нечем, – шепчет Шурка.
– Лекарство нужно какое?
– Если бы пшена достать… полстакана пшена, и все.
– Хочешь, Шура, чаю? – спрашивает бабушка. – Смотри, там чайник на плите, а вон стаканы. И мне налей.
Шурка осторожно укладывает фуражку на табуретку и неловко возится у высокой плиты. А бабушка с трудом подымается на цыпочки и достает с полки розовый мешочек, в котором хранится у нее пшено.
Самая веселая и самая крикливая компания собирается в колесном сарайчике Козыря. Козырь здесь и спит. В углу сарайчика низенькая самоделковая печка, на печке чайник. В другом углу раскладушка, покрытая пестрым одеялом. Сам Козырь сидит на кровати, а гости – на чурбачках, на производственном оборудовании, на горках ободьев. Все настойчиво стараются вырвать из души Козыря обильные запасы религиозного опиума, которые он накопил за свою жизнь. Белухин говорит Козырю:
– Ты понимаешь, дед, не может быть кулак хорошим человеком.
Козырь моргает добрыми глазами и ласково улыбается Белухину:
– Вы, детки, вот рассказывали мне, темному человеку: кулак это, Господи прости, буржуи разные. А отчего такое? Надо рассудить, отчего такое? Допустил, значит, Господь до греха, стал человек кулаком, другого обижает, сам для себя живет. Надо такому человеку покаяться, понять, чтобы и его милостивый Господь не оставил…
Белухин хохочет:
– А какая у твоего Господа волокита?
– Как это, прости Царица Небесная, как это ты говоришь так?
– Волокита, долго ждать, пока твой Господь соберется?
– А это ему видно.
– С горы виднее, – басом перебивает Бурун.
Гости хохочут и обнимают Козыря за плечи. Козырь улыбается с настоящей незлобивостью. Белухин хитро подсаживается к Козырю и спрашивает:
– А ведь и ты, дедушка, кулаком был, а?
– Христос Бог миловал, что ты, сынок, когда же я был кулаком?
– А у тебя вот была колесная, и двое рабочих работали? А? А для чего это? Они на тебя работали, а ты их эксплуатировал.
Козырь убежденно вертит головой:
– Боже сохрани, чтобы я их, такое это слово… склотировал или как ты сказал. Нет. Мы колеса людям делали. Людям колеса нужны, людям нужно ездить на колесах, а мы делали. И люди нам спасибо говорили.
– За спасибо делали? – спрашивает Бурун.
– Нет, как же это? И платили нам на пропитание. Платили, как же, не обижали нас люди.
– Да кому же платили? Тебе, дедушка, платили, а работникам ты платил, только ты себе больше оставлял, правда?
– Да на то он и работник, детки, молодой он еще, и мастер какой с него. А я, значит, как хозяин вроде… Так сам Господь Бог устроил: всякому свое.
Белухин встает с чурбачка, опирается руками на колени и смеется деду в лицо: