Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Ведь еще на прошлой неделе вот так же я возвращался из Харькова, и меня встречали возбужденные пацаны, стаскивали с экипажа и вопили:

– Антон Семенович, Антон Семенович! У Зорьки жеребенок! Вот посмотрите, посмотрите! Нет, вы сейчас посмотрите!..

Они потащили меня в конюшню и окружили там еще сырого, дрожащего золотого лошонка. Улыбались молча, и только один сказал задушевно:

– Запорожцем назвали…

Милые мои пацаны! Не ходить вам за плугом по Великому лугу, не жить в сказочном дворце, не трубить вашим трубачам с высоты мавританских башен, и золотого конька напрасно вы назвали Запорожцем.

[17] Как нужно считать

Удар, нанесенный человеком из Наркомфина, оказался ударом тяжелым. Защемило под сердцем у колонистов, заухмылялись и заржали недруги, и я растерялся не на шутку. Но никому уже не приходило в голову, что мы можем остаться на Коломаке. И в Наркомпросе точно и покорно ощущали нашу неподатливость, и у них вопрос стоял только в одной форме: куда ехать?

Февраль и март 1926 года были поэтому очень сложно построены. Неудача с Запорожьем потушила последние вспышки торжественной и праздничной надежды, но взамен ее осталась у коллектива упрямая уверенность. Не было недели, чтобы на общем собрании колонистов не обсуждалось какое-нибудь предложение. На просторных степях Украины много еще было таких мест, где либо никто не хозяйничал, либо хозяйничали плохо. Их по очереди подкладывали нам друзья из Наркомпроса, комсомольские организации, соседи-старожилы и далекие знакомцы-хозяйственники. И я, и Шере, и хлопцы много исколесили в то время дорог и шляхов и в поездах, и в машинах, и на Молодце, и на разных конях и клячах местного транспорта.

Но разведчики привозили домой почти одну усталость; на общих собраниях колонистов выслушивали их с холодными деловыми лицами и расходились по своим делам, метнув в докладчика первым попавшимся тяжелым вопросом:

– Сколько там можно поместить? Сто двадцать человек? Чепуха!

– А город какой? Пирятин? Ерунда!

Да и сами докладчики были рады такому концу, ибо в глубине души больше всего боялись, как бы собрание чем-нибудь не соблазнилось.

Так прошли перед нашими глазами имение Старицкого в Валках, монастырь в Пирятине, монастырь в Лубнах, хоромы князей Кочубеев в Диканьке и еще кое-какая дрянь.

Еще больше пунктов называлось и сразу отбрасывалось, не удостоиваясь разведки. И между ними был и Куряж – детская колония под самым Харьковом, в которой было четыреста ребят, по слухам, разложившихся вконец. Представление о разложившемся детском учреждении было для нас таким отвратительным, что мысль о Куряже вздувалась только мелкими чахоточными пузырьками, которые лопались в момент появления.

Однажды во время моей очередной поездки в Харьков попал я на заседание помдета. Обсуждался вопрос о положении Куряжской колонии, состоявшей в его ведомстве. Инспектор наробраза Юрьев озлобленно-сухо докладывал о положении в колонии, сжимал и укорачивал выражения, и тем глупее и возмутительнее представлялись тамошние дела. Сорок воспитателей и четыреста воспитанников казались слушателю сотнями издевательских анекдотов о человеке, измышлением какого-то извращенного негодяя, мизантропа и пакостника. Я готов был стукнуть кулаком по столу и кричать:

– Не может быть! Сплетни!

Но Юрьев казался очень основательным человеком, а сквозь вежливую серьезность докладчика хорошо просвечивала давно насиженная наробразовская грусть, в которой сомневаться я меньше всего имел оснований. Юрьев меня стыдился и поглядывал иногда с таким выражением, как будто у него случился беспорядок в костюме. После заседания он подошел ко мне и прямо сказал:

– Честное слово, при вас стыдно было рассказывать обо всех этих гадостях. Ведь у вас, рассказывают, если колонист опоздает на пять минут к обеду, вы его сажаете под арест на хлеб и на воду на сутки, а он улыбается и говорит «есть».

– Ну, не совсем так. Если бы я практиковал такой удачный метод, вам пришлось бы и о колонии Горького докладывать приблизительно в стиле сегодняшнего вашего доклада.

Мы с Юрьевым разговорились, заспорили. Он пригласил меня обедать и за обедом сказал:

– Знаете что? А почему вам не взять Куряж?

– Да что ж там хорошего? И ведь там полно?

– Да зачем полно? Мы очистим для ваших сто двадцать мест.

– Не хочется. Грязная работа. Да и не дадите работать…

– Дадим! Чего вы нас так боитесь? Дадим вам открытый лист – делайте, что хотите. Этот Куряж – это ужас какой-то! Подумайте, под самой столицей такое бандитское гнездо. Вы же слышали. На дорогах грабят! На восемнадцать тысяч рублей раскрали только в самой колонии – за четыре месяца.

– Значит, там нужно весь персонал выгнать.

– Нет, зачем же… там есть отличные работники.

– Я в таких случаях сторонник полной асептики.

– Ну хорошо, выгоняйте, выгоняйте!..

– Да нет, в Куряж мы не поедем.

– Но вы же еще не видели?

– Не видел.

– Знаете что? Оставайтесь на завтра, возьмем Халабуду и поедем, посмотрим.

Я согласился. На другой день мы втроем поехали в Куряж. Я ехал сюда, не предчувствуя, что еду выбирать могилу для моей колонии.

С нами был Халабуда Сидор Карпович, председатель помдета. Он честно председательствовал в этом учреждении, состоявшем тогда из плохих, развалившихся детских домов и колоний, бакалейных магазинов, кинотеатров, магазинов плетеной мебели, увеселительных садов, рулеток и бухгалтерий. Сидор Карпович был покрыт паразитами, как корниловец[164] в двадцатом году: коммерсантами, комиссионерами, педагогами, крупье, шарлатанами, жуликами, шулерами и растратчиками, и мне от души хотелось подарить ему большую бутылку сабадилловой настойки. Он давно уже был оглушен различными соображениями, которые ему со всех сторон подсказывали: экономическими, педагогическими, психологическими и прочими, и прочими, и поэтому давно потерял надежду понять, отчего в его колониях нищета, повальное бегство, воровство и хулиганство, покорился действительности, глубоко верил, что беспризорный – это соединение всех семи смертных грехов, и от всего своего былого прекраснодушия оставил себе только веру в лучшее будущее и веру в жито.[165]

Последнюю черту его характера я выяснил уже в дальнейшем, а сейчас, сидя в автомобиле, я без какого бы то ни было подозрения выслушивал его речи:

– Надо, чтобы у людей жито было. Если у людей есть жито, так ничего не страшно. Что с того, понимаешь, что ты его Гоголю научишь, а если у него хлеба нету? Ты дай ему жита, а потом и книжку подсунь… Вот и эти бандиты жита посеять не умеют, а красть умеют…

– Плохой народ?

– Они? Ох и народ же, понимаешь! Они ко мне это: дай, Сидор Карпович, пятерку, курить хочется. Дал я, конечно, а он через неделю опять: Сидор Карпович, дай пять рублей. Я ж тебе, говорю, дал. Так, говорит, ты на папиросы дал, а теперь на водку дай…

Пролетев километров шесть от города по песчаной скучной дороге, взобрались мы на пригорок и въехали в облезшие ворота монастыря. Посреди круглого двора бесформенная громада древнего, тем не менее безобразного храма, за ним что-то трехэтажное, а по окружности длинные приземистые флигеля, подпертые полусгнившими крылечками. Немного в стороне по краю обрыва деревянная двухэтажная гостиница в периоде перестройки. По углам и закоулкам попрятались черт его знает из чего слепленные домики, сарайчики, кухоньки, всякая дрянь, скопившаяся за триста молитвенных лет. Меня прежде всего поразил царящий в колонии запах. Это была сложная смесь из уборных, борща, навоза и… ладана. В церкви пели, на ступенях у входа сидели сухие несимпатичные старухи и, наверное, вспоминали о тех счастливых временах, когда было у кого просить милостыню. Но колонистов не было видно.

Серенький, поношенный заведующий с тоской посмотрел на наш «Фиат», хлопнул рукой по крылу машины и повел нас показывать колонию. Видно было, что он уже привык показывать ее не для славы, а для осуждения, и тропы его мучений были ему хорошо известны.

вернуться

164

Имеется в виду Корнилов Лавр Георгиевич (1870–1918).

вернуться

165

Жито (укр.) – рожь.

119
{"b":"630992","o":1}