К переводчикам они приставали с вредными вопросами и ни за что не хотели верить, что мы разобрали монастырскую стену, хотя стены и на самом деле уже не было. Просили разрешения поговорить с ребятами, и я разрешал, но категорически требовал, чтобы никаких вопросов о прошлом ребят не было. Они настораживались и начинали спорить. Переводчик мне говорил, немного смущаясь:
– Они спрашивают: для чего вы скрываете прошлое воспитанников? Если оно было плохое, тем больше вам чести.
И уже с полным удовольствием переводчик переводил мой ответ:
– Нам эта честь не нужна. Я требую самой обыкновенной деликатности. Мы же не интересуемся прошлым наших гостей.
Гости расцветали в улыбках и кивали дружелюбно:
– Иес, иес!
Гости уезжали в дорогих авто, а мы продолжали жить дальше. Осенью ушла от нас новая группа рабфаковцев. Зимою в классных комнатах, кирпич за кирпичом, мы снова терпеливо складывали строгие пролеты школьной культуры.
И вот снова весна! Да еще и ранняя. В три дня все было кончено. На твердой аккуратной дорожке тихонько доживает рябенькая сухая корочка льда. По шляху кто-то едет, и на телеге весело дребезжит пустое ведро. Небо синее, высокое, нарядное, умытое. Алый флаг громко полощется на флагштоке под весенним теплым ветром. Парадные двери клуба открыты настежь, в непривычной прохладе вестибюля особенная чистота и старательно разостлан после уборки половик.
В парниках давно уже кипит работа. Соломенные маты днем сложены в сторонке, стеклянные крыши косят на подпорках. На краях парников сидят пацаны и девчата, вооруженные острыми палочками, пикируют рассаду и неугомонно болтают о том о сем. Женя Журбина, человек выпуска тысяча девятьсот двадцать четвертого года, первый раз в жизни свободно бродит по земле, заглядывает в огромные ямы парников, опасливо посматривает на конюшню, потому что там живет Молодец, и тоже лепечет по интересующим ее вопросам, потешая ребят своим оригинальным выговором: вместо «л» она почему-то произносит «р»:
– А кто это сдерар стекро? Это хропцы, да?
Селяне праздновали Пасху. Целую ночь они толкались на дворе, носились с узлами, со свечками. Целую ночь тарабанили на колокольне. Под утро разошлись, разговелись и забродили пьяные по селу и вокруг колонии. Но тарабанить не перестали, лазили на колокольню по очереди и трезвонили. Дежурный командир наконец потерял терпение и тоже полез на колокольню и высыпал оттуда в село целую кучу музыкантов. Приходили в праздничных пиджаках члены церковного совета, их сыновья и братья, размахивали руками, смелее были, чем всегда, и вопили:
– Не имеет права! Советская власть дозволяет святой праздник! Открывай колокольню! Праздников праздник! Кто может запретить звонить?
– Ты и без звона мокрый, – говорит Лапоть.
– Не твое дело, что мокрый, а почему нельзя звонить?
– Папаша, – отвечает Кудлатый, – собственно говоря, надоело, понимаешь? По какому случаю торжество? Христос воскрес? А тебе какое до этого дело? На Подворках никто не воскресал? Нет! Так чего вы мешаетесь не в свое дело!
Члены церковного совета шатаются на месте, подымают руки и галдят:
– Все равно! Звони! И все дело!
Хлопцы, смеясь, составили цепь и вымели эту пасхальную пену в ворота.
На эту сцену издали смотрит Козырь и неодобрительно гладит бороденку:
– До чего народ разбаловался! Ну и празднуй себе потихоньку. Нет, ходит и ругается, Господи, прости!
Вечером по селу забегали с ножами, закричали, завертели подворскими конфликтами перед глазами друг друга и повезли к нам в больничку целые гроздья порезанных и избитых. Из города прискакал наряд конной милиции. У крыльца больнички толпились родственники пострадавших, свидетели и сочувствующие, все те же члены церковного совета, их сыновья и братья. Колонисты окружают их и спрашивают с ироническими улыбками:
– Папаша, звонить не надо?
После Пасхи долетели к нам слухи: по другую сторону Харькова ГПУ строит новый дом, и там будет детская колония, не наробразовская, а ГПУ. Ребята отметили это известие как признак новой эпохи:
– Строят новый дом, понимаете! Совсем новый!
До нас доходили рассказы о болшевской коммуне, кое-что мы и читали о ней и о Погребинском[250]. Нашлись пацаны, бывшие в Болшеве[251]. Они говорили:
– Не колония, а коммуна! Не так, как в наробразе, а сами хозяева, как у нас, честное слово!..
В середине лета в колонию прикатил автомобиль, и человек в малиновых петлицах сказал мне:
– Пожалуйста, если у вас есть время, поедем. Мы заканчиваем дом для коммуны имени Дзержинского. Надо посмотреть… с педагогической точки зрения.
Поехали.
Я был поражен. Как? Для беспризорных? Просторный солнечный дворец? Паркет и расписные потолки?
Человек в малиновых петлицах, кажется, забыл, что педагогическая точка зрения ничего другого не видела в своей жизни, кроме монастырских и дворянских гнезд.
Но недаром я мечтал семь лет. Недаром мне снились будущие дворцы педагогики. С тяжелым чувством зависти и обиды я развернул перед чекистом «педагогическую точку зрения». Он доверчиво принял ее за плод моего опыта и поблагодарил.
А я уехал домой в отчаянии: когда же я начну строить для пацанов заслуженное ими жилище? Когда я поставлю перед ними блестящие никелем станки?
Но разве можно отчаиваться, когда вокруг вас сверкают грани ребячьего коллектива, шумит жизнь, и на ваших глазах растет и украшается новой культурой новый человек? Разве это не дороже паркета и расписных потолков? Пусть себе ГПУ строит дворец. Настоящие трудности оно узнает тогда, когда начнет строить коллектив. И, если ему удастся начихать на «Олимп» и на Кощея Бессмертного, может быть, станет легче и нам – «подвижникам соцвоса».
Мы поехали дальше.[252]
В сентябре Вера родила сына. Приехала в колонию товарищ Зоя, закрыла двери и вцепилась в меня костистым взглядом:
– У вас девочки рожают?
– Почему множественное число? И чего вы так испугались?
– Как «чего испугалась?» Девочки рожают детей?
– Разумеется, детей… Что же они еще могут рожать?
– Не шутите, товарищ!
– Да я и не шучу!
– Надо немедленно составить акт.
– Загс уже составил все, что нужно.
– То загс, а то мы.
– Вас никто не уполномочил составлять акты рождения.
– Не рождения, а… хуже!
– Хуже рождения? Кажется, ничего не может быть хуже… Шопенгауэр[253] или кто-то другой говорит…
– Товарищ, оставьте этот тон.
– Не оставлю!
– Не оставите? Что это значит?
– Сказать вам серьезно? Это значит, что надоело, понимаете, вот надоело, и все! Уезжайте, никаких актов вы составлять не будете!
– Хорошо!
– Пожалуйста!
Она уехала, и из ее «хорошо» так ничего и не вышло. Вера обнаружила незаурядные таланты матери, заботливой, любящей и разумной. Что мне еще нужно? Она получила работу в нашей бухгалтерии, это не мешало ей прижиматься ко мне всей душой при каждой нашей встрече.
Давно убрали поля, обмолотились, закопали что нужно, набили цеха материалом, приняли новеньких.
Рано-рано выпал первый снег. Накануне еще было тепло, а ночью неслышно и осторожно закружились над Куряжем снежинки.
Женя Журбина вышла утром на крыльцо, таращила глазенки на белую площадку двора и, удивляясь, сказала:
– Кто это посорир земрю?.. Мама!.. Это, наверное, хропцы!
[13] «Помогите мальчику»
Сразу за первым снегом события пошли такими ускоренными темпами, каких еще не было в моей жизни. Было похоже, как будто мы понеслись не по рельсам, а по корявой булыжной дороге. Нас подбрасывало, швыряло в стороны, мы еле-еле держались за какие-то ручки. В то же время никогда не было в колонии такой простой дисциплины, такого прямодушного доверия. Именно в это время я получил возможность испытать закаленность коллектива горьковцев, которую он сохранил до последнего момента. Мы неслись вперед, потеряв точные покойные рельсы. Впереди нас мелькали то особенно радужные дали, то тревожно-серые клубы туманов. Двадцать отрядов горьковцев сурово вглядывались в них, но почти механически выслушивали будничные простые слова решений и спокойно бросались туда, куда нужно, не оглядываясь и не следуя за соседом.