– Я ничего… я только подошел и хотел… это… пройти дальше, а она стоит… ну, стоит и стоит…
– Кто это?
– Да эта ж самая… корова.
– Ну?
– Я не знаю, как… хотел это… взял за хвост… ну, взял…
– Да чего это?
– Я не знаю, как… так… хотел попробовать только…
Холодный мартовский день, но снег угрюмо тает под тяжелыми серыми одеялами опустившихся до земли туманов. По колени в снегу, без шапки и верхней одежды стоит Мопсик и лепит бабу. Он уже посинел до фиолетовых оттенков, и откровенно дрожит все его корявое тельце.
– Васька, ты почему не работаешь?
Васька спокойно подымает голову и отвечает, продолжая лепить:
– А у меня освобождение.
– Какое освобождение, почему?
– А Екатерина Григорьевна… у меня тот… как его, грипп…
– Убирайся немедленно отсюда.
Мопсик удивленно покоряется моей диктаторской власти и печально трусит в больницу, где его, наверное, давно ищут.
Но проходили гриппы, поднимались туманы, и скоро Кудлатый стал находить «куфайки» брошенными посреди двора и устраивал обычный весенний скандал, угрожая трусиками и голошейками на две недели раньше, чем полагалось бы по календарю.
Обгоняя календарь, и Чарский еще на сырой земле парка проснулся однажды рядом с деревенской Венерой, такой же пьяненькой, как и он, после очередного банкета в примитивном гончаровском притоне. Собравшийся в первый раз в поле сводный отряд, обнаружив эту гримасу любви и поэзии, решил не утруждать себя излишним анализом и представил Чарского и Венеру в мой кабинет, нисколько не заботясь о сбережении педагогического авторитета воспитателя.
Венеру я отпустил, а Чарскому сказал коротко:
– Я думаю, что вашу организаторскую деятельность в колонии можно считать законченной.
Чарский с презрением посмотрел на меня:
– Вы не воображайте, товарищ заведующий, что меня так же легко выгнать, как Опришка. И я вам советую иногда помнить, что советская власть умеет расправляться с такими жандармами, как вы. Я сюда командирован вовсе не для того, чтобы по вашей команде вставлять очки всей советской общественности. Уеду тогда, когда найду нужным. А о вашей «деятельности» все равно будет известно и в Харькове и в Москве. От суда вы не убежите.
Он гордо вышел из комнаты. Я послал за дежурным командиром и приказал запрягать Молодца, чтобы отвезти Чарского на вокзал. Пришел взволнованный Калина Иванович и зашептал:
– Ты не связывайся с этим паразитом. Он такого может наделать, понимаешь… а пускай себе живеть. Что ж ты поделаешь, всякие люди бывают, а ему тоже ж хлеб хочется кушать.
– Прокормится и без нас, Калина Иванович.
– А потом такое дело, как бы сказать, деликатное: мабудь же, ты чув, Лидия Петровна не вдержалась как будто. Он это все читав, читав и дочитався, значить. Говорять, что и женится обещав, паразит. Так пускай женится…
Но Лидочка, узнав об утренней находке сводного отряда, ринулась в подушку и в течение часа отдавала дань обычному человеческому предрассудку: страдать во время неприятностей и мучиться от катастроф. Я пришел в ее комнату и застал там целую компанию утешителей: Екатерину Григорьевну, Буцая и Силантия. Силантий настойчиво улыбался и говорил:
– Здесь это, ничего такого. Девки это привыкли считать, как говорится, тронули ее, видишь. Ну, так как же: для того же и сделано, а беды, здесь это, никакой нету. Видишь, какая история… А человек он, как говорится, поганый, это верно. Так и для меня ж поганый, может, еще и хуже, здесь это, я ж не реву, и больше никаких данных. Уедет пускай, и вся тебе история.
Лидочка сидела на кровати, у нее распухли глаза и нос и спустился один чулок на незашнурованный ботинок, – все признаки человека, вкусившего жизнь с горького ее конца. Я сказал:
– Силантий говорит правду. А впрочем, как хотите. Я приказал выпроводить Чарского из колонии, но если он вам нужен, можно оставить.
Лидочка заплакала громко и снова повалилась на подушку, но вдруг поднялась и сказала:
– Выгоните его, сейчас же выгоните, гадость какая!
Дежурный командир Ступицын доложил мне, что приказание исполнено:
– Он не хотел, так хлопцы вынесли его вещи, ну, так он тогда добровольно сел в бричку… А только теперь вернулся: у него денег нету на билет.
– Где он?
– Возле кабинета.
Чарский встретил меня в кабинете официальной угрожающей вежливостью:
– Я решил не вступать в драку с вашими воспитанниками, но имею к вам просьбу: у меня нет денег на дорогу.
– Вы же полностью получили жалованье.
– Может быть, вы не будете касаться деталей моего бюджета?
– Давайте не касаться: прекратим разговор о деньгах.
– Но я вам заявляю, что у меня нет денег на дорогу.
– Значит, этой детали касаться можно?
– Я вас прошу не мутить со мной.
– Я и не мучу: идите пешком.
– Вы меня не предупреждали об отъезде, значит, вы обязаны выдать мне на дорогу.
– Сколько стоит билет до Харькова?
– Я еду не в Харьков, а в Москву.
– Сколько стоит билет до Харькова?
– Шесть рублей тридцать семь копеек и плацкарта.
Я отсчитал шесть рублей тридцать семь копеек.
– А плацкарта? А есть мне что-нибудь нужно?
Чарский потерял уже свою официальность и говорил слезливо-обиженным тоном проходимца:
– Вы не имеете права обращаться так с командированными к вам работниками.
Вероятно, мой вид и вид окружающих нас колонистов был убедительнее многих слов, потому что Чарский замолчал, написал расписку, вздохнул уже совершенно неофициально и, жалкий и подавленный, взгромоздился на шарабан. Только когда шарабан тронулся, Чарский крикнул:
– Гражданин заведующий, мы скоро посчитаемся.
[14] Не пищать!
Лидочка несколько дней не выходила из комнаты, но в середине апреля приехали на весенний перерыв рабфаковцы, и наши неприятности немного притупились. Встречать гостей вышла Лидочка, до конца оплакавшая свою молодость, в которой оказался такой большой процент брака. У нее над бровями легла маленькая злая складочка, но она доверчиво-родственно улыбнулась мне и сказала:
– Простите все мои слова, Антон Семенович. Теперь я уже совсем ваша, – колонийская. Что хотите, то со мной и делайте.
– Чего это вы так, Лидочка. Глупости какие, у вас вся жизнь впереди.
– Не хочу я больше жизни, довольно. А колонию я люблю. Милая колония.
Лидочка на секундочку прижалась к моему плечу и украдкой вытерла последнюю слезу.
Колонисты встретили Лидочку весело и бережно и старались ее развеселить, рассказывая разные смешные вещи. Лидочка смеялась просто и открыто, как будто у нее не было испорчено никакой молодости. А потом захватили ее в свои объятия рабфаковцы.
Они приехали похудевшие и почерневшие, и Лапоть рекомендовал передать их десятому отряду в откормочное отделение. Было хорошо, что они не гордились перед колонистами своими студенческими особенностями. Карабанов не успел даже со всеми поздороваться, а побежал по хозяйству и мастерским. Белухин, обвешанный пацанами, рассказывал о Харькове и о студенческой жизни.
Вечером мы все уселись под весенним небом и по старой памяти занялись вопросами колонии. Карабанову очень не нравились наши последние события. Он говорил:
– Что оно правильно сделано, так ничего не скажешь. Раз Костя сказал, что ему тут не нравится, так поступили правильно: иди к чертям, шукай себе кращего. И Опришко – куркуль, это понятно, и пошел в куркули, так ему и полагается. А все-таки, если подумать, так оно как-то не так. Надо что-то думать. Мы вот в Харькове уже повидали другую жизнь. Там – другая жизнь, и люди другие.