– У нас плохие люди в колонии?
– В колонии хорошие люди, – сказал Карабанов, – очень хорошие, так смотрите ж кругом, куркульни с каждым днем больше. Разве здесь колонии можно жить? Тут або зубами грызть, або тикать.
– Не в том дело, – задумчиво протянул Бурун, – с куркулями все бороться должны. Это особое дело. Не в том суть. А в том, что в колонии делать нечего. Колонистов сто двадцать человек, силы много, а работа здесь какая: посеял – снял, посеял – снял. И поту много выходит, и толку не видно. Это хозяйство маленькое. Еще год прожить, хлопцам скучно станет, захочется лучшей доли…
– Это правильно он говорит, Гришка, – Белухин пересел ближе ко мне, – наш народ, беспризорный, как это называется, так он пролетарский народ, ему дай производство. На поле, конечно, приятно работать и весело, а только что ж ему с поля? На село пойти, в мелкую буржуазию, значит, – стыдно как-то, так и пойти ж не с чем, для этого нужно владеть орудиями производства: и хату нужно, и коня, и плуг, и все. А идти в приймы, вот как Опришко, не годится. А куда пойдешь? Только один завод паровозоремонтный, так рабочим своих детей некуда девать.
Вершнев молчал и сдержанно грустил. Когда все разошлись, я спросил у него:
– Чего ты такой грустный?
– Хочу бросить рабфак, Антон Семенович.
– Почему?
– Не знаю, почему. Не нравится, и трудно. Я думал, там настоящая наука, а там то же самое: математика да языки. Да и не в том дело. У нас тут жизнь настоящая, живут люди… а там не живут, а собираются жить, потом когда-то будут жить. Вот хлопцы говорят то, другое, чего-то им нужно: тому шикарное хозяйство, а тому завод, а никто о жизни ничего не говорит: как жить. Ведь правда же, и на заводе, если работать, тоже жить нужно. А как? Вы меня возьмите с рабфака.
– Я не возьму. Это слабость. Тебе нужно попасть в какой-то готовый рай.
– Вы меня не поняли, – сказал Колька тоскливо, – разве мне рай нужен? Да и какой же в колонии рай? Я готов и недоесть и недоспать, а чтобы жизнь была настоящая и люди. Люди мне не нравятся. Тот влюбляется, тот женится, тот квартиру ищет, а тому только дорваться до хорошего жалованья. Я лучше пойду.
– Куда?
– Пойду, поброжу.
– Это вроде Ветковского.
– Костя молодец. Из Кости толк будет. Только нехорошо, что он обидел совет командиров. Я страшно люблю наш совет командиров. Это человеческий совет.
– Тебя совет командиров не пустит бродить.
– Упрошу.
Действительно на ближайшем заседании совета командиров Колька поднял вопрос об уходе с рабфака, но Лапоть на него прикрикнул:
– Ты комсомолец?
– Так я уже не в вашей ячейке.
– А чего в совет командиров пришел? Совет в нашей ячейке.
Коваль согласился на обсуждение вопроса в совете. Колька попробовал развить свои сомнения, но его не стали слушать с первого слова. Меня поразил анализ Кудлатого:
– Нам, Коля, с твоими рассуждениями некогда разбираться. Ты не один у нас. Собственно говоря, вся колония стоит на таком месте, черт его знает, что завтра будет. Ты что же, не видишь? Мы сейчас дисциплиной держимся, а таких разговоров, как у тебя, сколько угодно можно развести. Всей колонией искать нужно лучшего. Разве мы можем тут баловаться на шести десятках га? И людей кругом нет. Так мы это знаем и не плачем. А ты в институте, какого тебе черта нужно. Людей тебе нужно. А у нас кругом люди? Людей еще нужно делать. Пускай едет Колька и учится. Ты еще даже и не знаешь, чему тебя учить будут. Собственно говоря, за это нужно Кольке всыпать десяток нарядов.
– Вопрос ясен, – сказал Лапоть, – поедешь, Колька, в рабфак дальше.
Вершнев грустно покорился решению совета.
Все рабфаковцы с радостью набросились на полевые работы, и совет командиров с изысканной вежливостью назначал их командирами сводных. Карабанов возвращался с поля возбужденным:
– Ой, до чего ж люблю работу у поли! И такая жалость, что нема ниякого толку с этой работы, хай вона сказыться. От було б хорошо б так: поробыв в поли, пишов косыты, а тут тоби – мануфактура растеть, чоботы растуть, машины колыхаются на ныви, тракторы, гармошки, очки, часы, папиросы… ой-ой-ой! Чего ж мэнэ не спыталы, коли свит строили, падлюки?
Рабфаковцы должны были провести с нами и Первое мая. Это очень украшало и без того радостный для нас праздник.
Колония по-прежнему просыпалась утром по сигналу и стройными сводными бросалась на поля, не оглядываясь назад и не тратя энергии на анализ жизни. Даже старые наши хвосты, такие как Евгеньев, Назаренко, Перепелятченко, перестали нас мучить.
Евгеньев пришел в колонию давно и начал с заявления, что без кокаина он жить не может, что если давать ему кокаин, то, может быть, постепенно он от кокаина отвыкнет. Мы удивленно выслушали его и решили посмотреть, что получится, если все-таки кокаина ему не давать. С ним начались припадки, сначала редкие в спальне, потом все чаще и чаще; бывало и так, что сводному отряду приходилось прекращать работу и возиться с Евгеньевым. Я посылал его к докторам в город, но доктора отказывались его лечить, рекомендуя обратиться к специалистам в Харьков. Неожиданно Евгеньева вылечил сводный отряд под командой Лаптя, давно утверждавшего, что болезнь у Евгеньева не опасная. Во время одного из припадков Евгеньева раскачали и бросили в Коломак, а потом собрались к берегу посмотреть, вылезет Евгеньев из Коломака или не вылезет. Евгеньев, очутившись в реке, немедленно вынырнул и поплыл к берегу. Лапоть встретил его и спросил кротко:
– Помогло?
Евгеньев, улыбаясь, сказал еще более кратко:
– Помогло. Давно нужно было так сделать. Эти сволочи, доктора, ничего не понимают.
Действительно, больше припадков у Евгеньева не было, и он сам нам потом рассказывал, что научился припадкам в одном реформаториуме.
Перепелятченко был труднее. Это был очень дохлый, вялый, изможденный человечек. Все у него валилось из рук, и он сам валился на первую попавшуюся скамью или травку. Таких колонисты обычно не выносили, и мне часто приходилось спасать Перепелятченко от издевательств, на которые он отвечал только слезливыми жалобами да стонами. В течение двух лет жил этот организм в колонии и надоел всем, как надоедает мозоль в походе, я уморился защищать его от насилий, произносить речи, добиваясь сознательного отношения к слабому человеку, но однажды и я рассердился. Пришел ко мне Перепелятченко и пожаловался, что Маруся Левченко ударила его по щеке. Я посмотрел на Перепелятченко с негодованием, но позвал Марусю и спросил:
– За что?
– Да что же он: ухаживать еще лезет – щипается.
– Правильно она тебя треснула, – сказал я Перепелятченко.
Перепелятченко посмотрел на меня жалобно и застонал:
– Так что ж? Значит, меня будут все бить? Меня и убить могут.
– Чем такому расти, как ты, жалкому, так лучше пусть тебя убьют. Я тебя больше защищать не буду.
Перепелятченко улыбнулся недоверчиво:
– Вы должны меня защищать.
– А вот я не буду. Защищайся сам.
– Я буду защищаться, так мне еще больше будет попадать.
– Пускай попадет, а ты защищайся.
К моему удивлению, Перепелятченко принял мой совет всерьез и в ближайшие же дни вступил в драку с каким-то задирчивым соседом в столовой. Их обоих привел ко мне дежурный командир. Оба размазывали кровь на лицах, желая демонстрировать как можно более кровавое зрелище. Я обоих прогнал без всякого разбирательства. Перепелятченко после этого настолько вошел во вкус драчливых переживаний, что уже приходилось других защищать от его агрессии. Хлопцы обратили внимание на это явление и говорили Перепелятченко:
– Смотри, ты даже потолстел как будто, Перепелятченко.
И в самом деле, на наших глазах изменялась конституция этого существа. Он стал прямее держаться, у него заблестели глаза, заиграли на костях мускулы.