Я по себе судил: я сам был только способен кое-что бормотать:
– Ну, хорошо… конечно, мы все исправим… А чернильницы? Да вот эти можно взять.
Председатель взял чернильницы и осторожно собрал в левой руке, прижимая к животу. Это были обыкновенные невыливайки.
– Так мы все исправим. Я сейчас же пошлю мастера. Вот только со стеклом придется подождать, пока привезем из города.
Председатель посмотрел на меня с благодарностью.
– Да нет, можно и завтра. Тогда, знаете, как стекло будет, можно все сразу сделать…
– Ага… Ну хорошо, значит, завтра.
Отчего же он все-таки не уходит, этот шляпа-председатель?
– Вы домой сейчас? – спросил я его.
– Да.
Председатель оглянулся, достал из кармана желтый платок и вытер им совершенно чистые усы. Подвинулся ближе ко мне.
– Тут, понимаете, такое дело… Там вчера ваши хлопцы забрали… Та там, знаете, народ молодой… и мой там мальчишка. Ну, народ молодой, для баловства, ни для чего другого, боже борони… Как товарищи, знаете, заводят, ну и себе ж нужно… Я вже говорил: время такое, правда… что у каждого есть…
– Да в чем дело? – спросил я его. – Простите, не понимаю.
– Обрез, – сказал в упор председатель.
– Обрез?
– Обрез же.
– Так что?
– Ах ты, Господи, та ж кажу: ну баловались, чи што, ну… отож вчера произошло… Так ваши забрали… у моего, и еще там не знаю, може, и потерял кто, бо, знаете, народ выпивший… И где они самогонку эту достают?
– Кто народ выпивший?
– Ах ты, Господи, да кто ж… Да разве там разберешь? Я ж там не був, а разговоры такие, что ваши были все пьяные…
– А ваши?
Председатель замялся:
– Та я ж там не був… Што оно, правда, вчера воскресенье. Та я ж не про то. Дело, знаете, молодое, шо ж, и ваши мальчики, я ж ничего, ну, там… побились, никого ж и не убили и не поранили. Може, с ваших кого? – спросил он вдруг со страхом.
– Да с нашими я еще не говорил.
– Я не чув… а кто говорит, что были будто выстрелы, два чи три, те вже, мабудь, як тикалы, потому что ваши ж, знаете, народ горячий, а наши деревенские, конешно ж, пока повернулись туда-сюда… Хэ-хэ-хэ-хэ!..
Смеется старик и глазки сощурил, ласковый такой и родной-родной. Таких стариков «папашами» всегда называют. Смеюсь и я, глядя на него, а в душе беспорядок невыносимый.
– Значит, по-вашему, ничего страшного, – подрались и помирятся?
– Вот именно, вот именно, помирятся. Хиба ж, як я молодой був, хиба ж так за девок бились? Моего брата, Якова, так и до смерти прибили парубки. Вы вот хлопцев позовите, поговорите с ними, чтоб, знаете, больше такого не было.
Я вышел на крыльцо.
– Позови тех, кто был вчера на Пироговке.
– А где они? – спросил меня шустрый пацан, пробегавший по каким-то срочным делам по двору.
– Не знаешь разве, кто был вчера на Пироговке?
– О, вы хитрый… Я вам лучше Буруна позову.
– Ну, зови Буруна.
Бурун явился на крыльцо.
– Осадчий в колонии?
– Пришел, работает в столярной.
– Скажи ему вот что: вчера наши надебоширили на Пироговке, и дело очень серьезное.
– Да, у нас говорили хлопцы.
– Так вот, скажи сейчас Осадчему, чтобы все собрались ко мне, тут председатель сидит у меня. Да чтобы не брехали, может очень печально кончиться.
В кабинете набилось «пироговцев» полно: Осадчий, Приходько, Чобот, Опришко, Галатенко, Голос, Сорока, еще кто-то, не помню. Осадчий держался свободно, как будто у нас с ним ничего не было. При постороннем я не хотел вспоминать старое.
– Вы вчера были на Пироговке, были пьяные, хулиганили, вас хотели утихомирить, так вы побили парней, разгромили сельсовет. Так?
– Не совсем так, как вы говорите, – выступил Осадчий. – Это действительно, что хлопцы были на Пироговке, а я там три дня жил, потому ж, знаете… Пьяные не были, это неправда. Вот ихний Панас еще днем гулял с Сорокой, и Сорока действительно был выпивши… немножко, да. Голосу кто-то поднес по знакомству. А так все были как следует. И ни с кем мы не заедались, гуляли, как и все. А потом подходит один там, Харченко, ко мне и кричит: «Руки вверх!», а сам обрез на меня. Ну, я ему, правда, и дал по морде. Ну, тут и пошло… Они злы на нас, что девчата с нами больше…
– Что ж пошло?
– Да ничего, подрались. Если бы они не стреляли, ничего и не было бы. А Панас выстрелил, и Харченко тоже, ну, за ними и погнались. Мы их бить не хотели, только обрезы поотнимать, а они заперлись. Так Приходько – вы ж знаете его – как двинет…
– Двинет! Надвигали! Обрезы где? Сколько?
– Два.
Осадчий обернулся к Сороке:
– Принеси.
Принесли обрезы. Хлопцев я отпустил в мастерские. Председатель мялся возле обрезов:
– Так как же, можно забрать?
– Зачем же? Ваш сын не имеет права ходить с обрезом, и Харченко тоже. Я не имею права отдавать.
– Да нет, на что они мне? И не отдавайте, пусть у вас останутся, може, там в лесу когда попугать воров придется. Я к тому, знаете, вы вже не придавайте этому делу… Дело молодое, знаете.
– Это… чтобы я никуда не жаловался?
– Ну, конешно ж…
Я рассмеялся:
– Да зачем же? Мы по-соседски.
– Во-во, – обрадовался дед, – по-соседски… Чего не бывает! Да если все до начальства…
Ушел председатель, отлегло от сердца.
Собственно говоря, я еще обязан был всю эту историю размазать на педагогическом транспаранте. Но и я и хлопцы так были рады, что все кончилось благополучно, что обошлось без педагогики на этот раз. Я их не наказывал; они мне слово дали на Пироговку без моего разрешения не ходить и наладить отношения с пироговскими парубками.
[17] «Наш – найкращий»
К зиме 1922 года в колонии было шесть девочек. К тому времени выровнялась и замечательно похорошела Оля Воронова. Хлопцы заглядывались на нее не шутя, но Оля была со всеми одинаково ласкова, недоступна, и только Бурун был ее другом. За широкими плечами Буруна Оля никого не боялась в колонии и могла пренебрежительно относиться даже к влюбленности Приходько, самого сильного, самого глупого и бестолкового человека в колонии. Бурун не был влюблен, у них с Олей была действительно хорошая юношеская дружба; и это обстоятельство много прибавляло уважения среди колонистов и к Буруну, и к Вороновой. Несмотря на свою красоту, Оля не была сколько-нибудь заметной. Ей очень нравилось сельское хозяйство; работа на поле, даже самая тяжелая, ее увлекала, как музыка, и она мечтала:
– Как вырасту, обязательно за грака замуж выйду.
Верховодила у девчат Настя Ночевная. Прислали ее в колонию с огромнейшим пакетом, в котором много было написано про Настю: и воровка, и продавщица краденого, и содержательница «малины». И поэтому мы смотрели на Настю как на чудо. Это был исключительно честный и симпатичный человек. Насте не больше пятнадцати лет, но отличалась она дородностью, белым лицом, гордой посадкой головы и твердым характером. Она умела покрикивать на девчат без вздорности и визгливости, умела одним взглядом привести к порядку любого колониста и прочитать ему короткий внушительный выговор:
– Ты что это хлеб наломал и бросил? Богатым стал или у свиней техникум окончил? Убери сейчас же!..
И голос у Насти был глубокий, грудной, отдававший сдержанной силой.
Настя подружилась с воспитательницами, упорно и много читала и без всяких сомнений шла к намеченной цели – к рабфаку. Но рабфак был еще за далеким горизонтом для Насти, так же как и для других людей, стремившихся к нему: Карабанова, Вершнева, Задорова, Ветковского. Слишком уж были малограмотны наши первенцы и с трудом осиливали премудрости арифметики и политграмоты. Образованнее всех была Раиса Соколова, и ее мы отправили на киевский рабфак осенью 1921 года.
Собственно говоря, это представлялось безнадежным предприятием, но уж очень хотелось нашим воспитательницам иметь в колонии рабфаковку. Цель прекрасная, но Раиса мало подходила для такого святого дела. Целое лето она готовилась на рабфак, но к книжке ее приходилось загонять силой, потому что Раиса ни к какому образованию не стремилась.