– Поезжайте за нами, – сердито бросил военный.
Мы поехали. Антон радостно улыбался: ему очень понравились усовершенствования в экипаже, произведенные нашим беспокойным выездом. Через десять минут мы были в комендатуре ГПУ, и только тогда Антон изобразил на физиономии неприятное удивление:
– От, смотри ж ты, на ГПУ наскочили…
Нас обступили люди с малиновыми петлицами, и один из них закричал на меня:
– Ну, конечно, посадили мальчишку за кучера… разве он может удержать лошадь? Придется отвечать вам.
Антон скорчился от обиды и почти со слезами замотал головой на обидчика:
– Мальчишку, смотри ты! Кабы не пускали верблюдов по улицам, а то поразводили всякой сволочи, лазит под ногами… Разве кобыла может на него смотреть? Может?
– Какой сволочи?
– Та верблюдов же!
Малиновые петлицы смеялись.
– Откуда вы?
– Из колонии Горького, – сказал я.
– О, так это же горьковцы! А вы кто, заведующий? Хороших щук поймали сегодня! – смеялся радостно молодой человек, созывая народ и показывая на нас как на приятных гостей.
Вокруг нас собралась толпа. Они потешались над собственным кучером и тормошили Антона, расспрашивая о колонии.
– А мы давно собирались побывать в колонии. Там народ, говорят, боевой. Мы вот к вам приедем в воскресенье.
Но пришел завхоз и сердито приступил к составлению какого-то акта. На него закричали:
– Да брось свои бюрократические замашки! Ну, для чего ты это пишешь?
– Как – «для чего»? Вы видели, что они с санями сделали? Пускай теперь исправляют.
– Они и без твоего протокола исправят. Исправите ж?.. Вы лучше расскажите, как у вас в колонии. Говорят, у вас даже карцера нет!
– Вот еще, чего не хватало, карцера! А у вас разве есть? – заинтересовался Антон.
Публика снова взорвалась смехом:
– Обязательно приедем к ним в воскресенье. Отвезем сани в починку.
– А на чем я буду ездить до воскресенья? – завопил завхоз.
Но я успокоил его:
– У нас есть еще одни сани, пускай с нами сейчас кто-нибудь поедет и возьмет.
Так у нас в колонии завелись еще хорошие друзья. В воскресенье в колонию приехали чекисты-комсомольцы. И снова был поставлен на обсуждение тот же проклятый вопрос: почему колонистам нельзя быть комсомольцами? Чекисты в решении этого вопроса единодушно стали на нашу сторону.
– Ну, что там они выдумывают, – говорили они мне, – какие там преступники? Глупости, стыдно серьезным людям… Мы это дело двинем, если не здесь, так в Харькове.
В это время как раз наша колония была передана в непосредственное ведение украинского Наркомпроса как «образцово-показательное учреждение для правонарушителей». К нам начали приезжать наркомпросовские инспектора. Они не скрывали от нас, что в сельском хозяйстве мало понимают, что удел педагогических проблем может быть известен мне больше, чем им. Это уже не были подбитые ветром, легкомысленные провинциалы, поверившие в соцвос в порядке весенней эмоции. В соцвосе харьковцев мало интересовали клейкие листочки,[117] души, права личности и прочая лирическая дребедень. Они искали новых организационных форм и нового тона. Самым симпатичным у них было то, что они не корчили из себя доктора Фауста,[118] которому не хватает только одного счастливого мгновения, а относились к нам по-товарищески, вместе с нами готовы были искать новое и радоваться каждой новой крупинке.
Харьковцы очень удивились нашим комсомольским бедам:
– Так вы работаете без комсомола?.. Нельзя?.. Кто это такое придумал?
По вечерам они шушукались со старшими колонистами и кивали друг другу сочувственно головами.
В Центральном Комитете комсомола Украины благодаря предстательствам[119] и Наркомпроса, и наших городских друзей вопрос был разрешен с быстротою молнии, и летом двадцать третьего года в колонию был назначен политруком Тихон Несторович Коваль.
Тихон Несторович был человек селянский. Доживши до двадцати четырех лет, он успел внести в свою биографию много интересных моментов, главным образом из деревенской борьбы, накопил крепкие запасы политического действия, был, кроме того, человеком умным и добродушно-спокойным. С колонистами он с первой встречи заговорил языком равного им товарища, в поле и на току показал себя опытным хозяином.
Комсомольская ячейка была организована в колонии в составе девяти человек.
[30] Начало фанфарного марша
Дерюченко вдруг заговорил по-русски. Это противоестественное событие было связано с целым рядом неприятных происшествий в дерюченковском гнезде. Началось с того, что жена Дерюченко, – к слову сказать, существо абсолютно безразличное к украинской идее, – собралась родить. Как ни сильно взволновали Дерюченко перспективы развития славного казацкого рода, они еще не способны были выбить его из седла. На чистом украинском языке он потребовал у Братченко лошадей для поездки к акушерке. Братченко не отказал себе в удовольствии высказать несколько сентенций, осуждающих как рождение молодого Дерюченко, не предусмотренное транспортным планом колонии, так и приглашение акушерки из города, ибо, по мнению Антона, «один черт – что с акушеркой, что без акушерки». Все-таки лошадей он Дерюченко дал. На другой же день обнаружилось, что роженицу нужно везти в город. Антон так расстроился, что потерял представление о действительности и даже сказал:
– Не дам!
Но и я, и Шере, и вся общественность колонии столь сурово и энергично осудили поведение Братченко, что лошадей пришлось дать. Дерюченко выслушивал разглагольствования Антона терпеливо и уговаривал его, сохраняя прежнюю сочность и великолепие выражений:
– Позаяк ця справа вымагае дужэ швыдкого выришення, нэ можна гаяти часу, шановный товарыщу Братченко.[120]
Антон орудовал математическими данными и был уверен в их особой убедительности:
– За акушеркой пару лошадей гоняли? Гоняли. Акушерку отвозили в город, тоже пару лошадей? По-вашему, лошадям очень интересно, кто там родит?
– Але ж, товарищу…
– Вот вам и «але»! А вы подумайте, что будет, если все начнут такие безобразия!..
В знак протеста Антон запрягал по родильным делам самых нелюбимых и нерысистых лошадей, объявлял фаэтон испорченным и подавал шарабан, на козлы усаживал Сороку – явный признак того, что выезд не парадный.
Но до настоящего белого каления Антон дошел только тогда, когда Дерюченко потребовал лошадей ехать за роженицей. Он, впрочем, не был счастливым отцом: его первенец, названный им несколько поспешно Тарасом, прожил в родильном доме только одну неделю и скончался, ничего существенного не прибавив к истории казацкого рода. Дерюченко носил на физиономии вполне уместный траур и говорил несколько расслабленно, но его горе все же не пахло ничем особенно трагическим, и Дерюченко упорно продолжал выражаться на украинском языке. Зато Братченко от возмущения и бессильного гнева не находил слов ни на каком языке, и из его уст вылетали только малопонятные отрывки:
– Даром все равно гоняли! Извозчика… спешить некуда… можна гаяты час. Все родить будут… И все без толку…
Дерюченко возвратил в свое гнездо незадачливую родильницу, и страдания Братченко надолго прекратились. В этой печальной истории Братченко больше не принимал участия, но история на этом не окончилась. Тараса Дерюченко еще не было на свете, когда в историю случайно залепилась посторонняя тема, которая, однако, в дальнейшем оказалась отнюдь не посторонней. Тема эта для Дерюченко была тоже страдательной. Заключалась она в следующем.
Воспитатели и весь персонал колонии получали пищевое довольствие из общего котла колонистов в горячем виде. Но с некоторого времени, идя навстречу особенностям семейного быта и желая немного разгрузить кухню, я разрешил Калине Ивановичу выдавать кое-кому продукты в сухом виде. Так получал пищевое довольствие и Дерюченко. Как-то я достал в городе самое минимальное количество коровьего масла. Его было так мало, что хватило только на несколько дней для котла. Конечно, никому и в голову не приходило, что это масло можно включить в сухой паек. Но Дерюченко очень забеспокоился, узнав, что в котле колонистов уже в течение трех дней плавает драгоценный продукт. Он поспешил перестроиться и подал заявление, что будет пользоваться общим котлом, а сухого пайка получать не желает. К несчастью, к моменту такой перестройки весь запас коровьего масла в кладовой Калины Ивановича был исчерпан, и это дало основание Дерюченко прибежать ко мне с горячим протестом: