Я не заметил, откуда он взялся, – я потерял его еще на станции. Видимо, он что-то привез с Рыжова, потому что и лицо и костюм его были измазаны белым. Впрочем, он и теперь, как и всегда, вызывал у меня ощущение незапятнанной чистоты и открытой простой радости. Он и сейчас прежде всего предложил вниманию собрания свою пленительную улыбку.
– Друзья, хочу сказать два слова. Вот что: я самый первый горьковец, самый старый и когда-то был самый плохой. Антон Семенович, наверное, это хорошо помнит. А теперь я уже студент первого курса Харьковского Технологического института. Поэтому слушайте: вы приняли сейчас хорошее постановление, замечательное, честное слово, только трудное ж, прямо нужно говорить, ой, и трудное ж!
Он завертел головой от трудности. В зале рассмеялись любовно.
– Но все равно. Раз приняли – конец. Это нужно помнить. Может быть, кто подумает сейчас: принять можно, а там будет видно. Это не человек, нет, это хуже гада – это, понимаете, гадик. Ко-нец! Вы думаете, это пустяк? Ого. По нашему закону, если кто не выполняет постановления общего собрания – одна дорога: в двери, за ворота!
Задоров крепко сжал белые губы, поднял кулак над головой.
– Выгнать! – сказал резко, опуская кулак.
Толпа замерла, ожидая новых ужасов, но сквозь толпу уже пробирался Карабанов, тоже измазанный, только уже во что-то черное, и спросил в тишине удивления:
– Кого тут выгонять нужно? Я зараз!
– Это вообще, – пропел безмятежно Лапоть.
– Я могу и вообще и как угодно. А только, чего вы тут стоите и понадувалысь, як пип на ярмарку? А?
– Та мы ничего, – сказал кто-то.
– О так! Приехали, тай головы повисылы? Га? А музыка дэ?
– А есть, есть музыка, как же! – в восторге закричал Боровой и рявкнул гармошкой.
– О! И музыка! Давай круг! А ну, девчата, годи там биля печи греться, кто гопака? А ну, Наталко, серденько! Дывись, хлопцы, яка у нас Наталка!
Хлопцы с веселой готовностью уставились на лукаво-ясные очи Наташи Петренко, на ее косы и на косой зубик в зарумянившейся ее улыбке.
– Гопака, значит, заказуете, товарищ? – с изысканной улыбкой маэстро спросил Боровой и снова рявкнул гармошкой.
– Ну, а тоби чего хочется?
– Я могу и вальс, и падыпатынер, и дэспань, и все могу.
– Падыпатынер, папаша, потом, а зараз давай гопак.
Боровой снисходительно улыбнулся хореографической нетребовательности Карабанова, подумал, склонил голову и вдруг растянул свой инструмент и заиграл какой-то особенный, дробный и подзадоривающий танец. Карабанов размахнулся руками и с места в карьер бросился в стремительную, безоглядную присядку. Наташины ресницы вдруг затрепетали над вспыхнувшим лицом и опустились. Не глядя ни на кого, она неслышно отплыла от берега, чуть-чуть волнуя отглаженную в складках, парадно-скромную юбку. Но Семен ахнул об пол каблуком и пошел вокруг Наташи с нахальной улыбкой, рассыпая по всему клубу отборный частый перебор и выбрасывая во все стороны десятки ловких, разговорчивых ног. Наташа неожиданно вздернула ресницы и глянула на Семена тем особенным лучом, который употребляется только во время гопака и который переводится на русский язык так: «Красивый ты, хлопче, и танцуешь хорошо, а только смотри, осторожнее!..»
Боровой прибавил какого-то перца в своей музыке, Семен прибавил пару, прибавила Наташа радости: уже и юбка у нее не чуть волнуется, а целыми хороводами складок и краев летает вокруг Наташиных ножек. Куряжане шире раздвинули круг, спешно вытерли носы рукавами, крепче завинтили огоньки в глазах, загалдели о чем-то. Дробь, и волны, и стремительность гопака пошли кругом по клубу, подымая к высокому потолку забористый ритм гармошки.
Тогда откуда-то из глубины толпы протянулись две руки, безжалостно раздвинули пацанью податливую икру, и Перец, избоченившись, стал над самым водоворотом танца, подергивая ногой и подмигивая Наталке. Милая, нежная Наташа гордо повела на Переца кристальным, кокетливым огоньком, перед самым его носом шевельнула вышитым чистеньким плечиком и вдруг улыбнулась ему просто и дружески, как товарищ, умно и понятливо, как горьковец, только что протянувший Перцу руку помощи.
Перец не выдержал этого взгляда. В бесконечном течении мгновения он тревожно оглянулся во все стороны, взорвал в себе какие-то башни и бастионы и, взлетев на воздух, хлопнул старой кепкой об пол и бросился в пучину гопака. Семен оскалил зубы, Наташа еще быстрее, качаясь, поплыла мимо носов куряжан. Перец танцевал что-то свое, дурашливо ухмыляющееся, издевательски остроумное и немножко блатное.
Я глянул. Затененные глаза Короткова серьезно прищурились, еле заметные тени пробежали с красивого лба на встревоженный рот. Он кашлянул, оглянулся, заметил мой внимательный взгляд и вдруг начал пробираться ко мне. Еще отделенный от меня какой-то фигурой, он протянул мне руку и сказал хрипло:
– Антон Семенович, здравствуйте! Я с вами сегодня еще не здоровался.
– Здравствуй, – улыбнулся я, разглядывая его глаза.
Он повернул лицо к танцу, заставил себя снова посмотреть на меня, вздернул голову и хотел сказать весело, но сказал по-прежнему хрипло:
– А здорово танцуют, сволочи!..
[9] Преображение
Около двух тысяч лет назад на такой же святой горе, как Куряж, Иисус Христос с двумя ассистентами организовал такой же фокус с переодеванием, как и мы в Куряже. Тогда несколько олухов, бесплатных зрителей этого фокуса, сидевших под горкой, придумали термин «преображение». У нас преображение сделано было квалифицированнее. Во-первых, в нашем преображении участвовали не три человека, а четыреста. Это очень важно. Во-вторых, мы прекрасно освоили технику преображения, в то время как наши палестинские предшественники не имели никакого понятия, как оно делается. Это именно упущение позволило на протяжении сотен лет и десятков поколений тысячам попов морочить головы сотням миллионов олухов, которые были настолько простодушны, что не требовали от батюшек даже повторения фокуса, а довольствовались простой и малохудожественной информацией. Беззастенчивые и нахальные батюшки, прекрасно понимая, насколько технически слабо обставлена вся эта операция, прибавили к ней освящение яблок. Доверчивые глупцы жадно ухватились за эту процедуру и потащили к храмам целые мешки этих плодов, не обращая внимания на очевидные белые нитки: между фокусом с переодеванием и освящением яблок невозможно найти ничего общего. И во время нашего фокуса присутствовали два-три глупца, но мы не пытались воспользоваться их доверчивостью и не содрали с них ни одного килограмма яблок.
Преображение началось немедленно после общего собрания и продолжалось часа три – срок для всякого преображения рекордный.
Когда Жорка махнул рукой в знак того, что собрание закрывается, в клубе начался невообразимый галдеж. Стоя на цыпочках, командиры орали во всю глотку, призывая собираться к ним членов своих отрядов. В клубе сразу возникло два десятка течений, и минут десять эти течения, сталкиваясь и пересекаясь, бурлили в старых стенах архиерейской церкви. По отдельным углам клуба, за печками, в нишах и посредине начались отрядные митинги, и каждый из них представлял сгрудившуюся грязно-серую толпу оборванцев, среди которых не спеша поворачивались белые плечи горьковцев.
Потом из дверей клуба повалили колонисты во двор и к спальням. Еще через пять минут и в клубе и во дворе стало тихо, и только отрядные меркурии,[218] не касаясь земли, пролетали с какими-то срочными поручениями, трепеща крылышками на ногах.
Я могу немного отдохнуть, генеральное сражение, собственно говоря, было закончено.
Я подошел к группе женщин на церковной паперти и с этого возвышения наблюдал дальнейшие события. Мне хотелось молчать и не хотелось ни о чем думать. Екатерина Григорьевна и Лидочка, радостные и успокоенные, слабо и лениво отбивались от каких-то вопросов товарища Зои. Брегель стояла у пыльной решетки паперти и говорила возбужденной, раскрасневшейся Гуляевой: