– Пятьсот рублей? И что?
– И больше ничего, – ответил я, заглядывая в ящик стола, – привезешь их мне.
– Ехать верхом?
– Верхом, конечно. Вот револьвер на всякий случай.
Я передал Семену тот самый револьвер, который осенью вытащил из-за пояса Митягина, с теми же тремя патронами. Карабанов машинально взял револьвер в руки, дико посмотрел на него, быстрым движением сунул в карман и, ничего больше не сказав, вышел из комнаты. Через десять минут я услышал треск подков по мостовой: мимо моего окна карьером пролетел всадник.
Перед вечером Семен вошел в кабинет, подпоясанный, в коротком полушубке кузнеца, стройный и тонкий, но сумрачный. Он молча выложил на стол пачку кредиток и револьвер.
Я взял пачку в руки и спросил самым безразличным и невыразительным голосом, на какой только был способен:
– Ты считал?
– Считал.
Я небрежно бросил пачку в ящик.
– Спасибо, что потрудился. Иди обедать.
Карабанов для чего-то передвинул слева направо пояс на полушубке, метнулся по комнате, но сказал тихо:
– Добре.
И вышел.
Прошло две недели. Семен, встречаясь со мной, здоровался несколько угрюмо, как будто меня стеснялся.
Так же угрюмо выслушал мое новое приказание:
– Поезжай, получи две тысячи рублей.
Он долго и негодующе смотрел на меня, засовывая в карман браунинг, потом сказал, подчеркивая каждое слово:
– Две тысячи? А если я не привезу денег?
Я сорвался с места и заорал на него:
– Пожалуйста, без идиотских разговоров! Тебе дают поручение, ступай и сделай. Нечего «психологию» разыгрывать!
Карабанов дернул плечом и прошептал неопределенно:
– Ну, что ж…
Привезя деньги, он пристал ко мне:
– Посчитайте.
– Зачем?
– Посчитайте, я вас прошу!
– Да ведь ты считал?
– Посчитайте, я вам кажу.
– Отстань!
Он схватил себя за горло, как будто его что-то душило, потом рванул воротник и зашатался.
– Вы надо мною издеваетесь! Не может быть, чтобы вы мне так доверяли. Не может быть! Чуете? Не может быть! Вы нарочно рискуете, я знаю, нарочно.
Он задохнулся и сел на стул.
– Мне приходится дорого платить за твою услугу.
– Чем платить? – рванулся Семен.
– А вот наблюдать твою истерику.
Семен схватился за подоконник и прорычал:
– Антон Семенович!
– Ну, чего ты? – уже немного испугался я.
– Если бы вы знали! Если бы вы только знали! Я ото дорогою скакав и думаю: хоть бы бог был на свете. Хоть бы бог послал кого-нибудь, чтоб ото лесом кто-нибудь набросился на меня… Пусть бы десяток, чи там сколько… я не знаю. Я стрелял бы, зубами кусав бы, рвал, как собака, аж пока убили бы… И знаете, чуть не плачу. И знаю ж: вы отут сидите и думаете: чи привезет, чи не привезет? Вы ж рисковали, правда?
– Ты чудак, Семен! С деньгами всегда риск. В колонию доставить пачку денег без риска нельзя. Но я думаю так: если ты будешь возить деньги, то риска меньше. Ты молодой, сильный, прекрасно ездишь верхом, ты от всяких бандитов удерешь, а меня они легко поймают.
Семен радостно прищурил один глаз:
– Ой, и хитрый же вы, Антон Семенович!
– Да чего мне хитрить? Теперь ты знаешь, как получать деньги, и дальше будешь получать. Никакой хитрости. Я ничего не боюсь. Я знаю: ты человек такой же честный, как и я. Я это и раньше знал, разве ты этого не видел?
– Нет, я думал, что вы этого не знали, – сказал Семен, вышел из кабинета и заорал на всю колонию:
Вылеталы орлы
З-за крутой горы,
Вылеталы, гуркоталы,
Роскоши шукалы.
[27] Командирская педагогика
Зима двадцать третьего года принесла нам много важных организационных находок, надолго вперед определивших формы нашего коллектива. Важнейшая из них была – отряды и командиры.
И до сих пор в колонии имени Горького и в коммуне имени Дзержинского есть отряды и командиры, имеются они и в других колониях, разбросанных по Украине.
Разумеется, очень мало общего можно найти между отрядами горьковцев эпохи 1927–1928 годов или отрядами коммунаров-дзержинцев и первыми отрядами Задорова и Буруна. Но нечто основное было уже и зимой двадцать третьего года. Принципиальное значение системы наших отрядов стало заметно гораздо позднее, когда наши отряды потрясали педагогический мир широким маршем наступления и когда они сделались мишенью для остроумия некоторой части педагогических писак. Тогда всю нашу работу иначе не называли, как «командирской» педагогикой, полагая, что в этом сочетании слов заключается роковой приговор.
В 1923 году никто не предполагал, что в нашем лесу создается важный институт, вокруг которого будет разыгрываться столько страстей.
Дело началось с пустяка.
Полагаясь, как всегда, на нашу изворотливость, нам в этом году не дали дров. По-прежнему мы пользовались сухостоем в лесу и продуктами лесной расчистки. Летние заготовки этого малоценного топлива к ноябрю были сожжены, и нас нагнал снова топливный кризис. По правде сказать, нам всем страшно надоела эта возня с сухостоем. Рубить его было не трудно, но для того чтобы собрать сотню пудов этих, с позволения сказать, дров, нужно было обыскать несколько десятин леса, пробираться между густыми зарослями и с большой и напрасной тратой сил свозить всю собранную мелочь в колонию. На этой работе очень рвалось платье, которого и так не было, а зимою топливные операции сопровождались отмороженными ногами и бешеной склокой в конюшне: Антон и слышать не хотел о заготовках топлива.
– Старцюйте[112] сами, а коней нечего гонять старцювать. Дрова они будут собирать! Какие это дрова?
– Братченко, да ведь топить нужно? – задавал убийственный вопрос Калина Иванович.
Антон отмахивался:
– По мне хоть не топите, в конюшне все равно не топите, нам и так хорошо.
В таком затруднительном положении нам все-таки удалось на общем собрании убедить Шере на время сократить работы по вывозке навоза и мобилизовать самых сильных и лучше других обутых колонистов на лесные работы. Составилась группа человек в двадцать, в которую вошел весь наш актив: Бурун, Белухин, Вершнев, Волохов, Осадчий, Чобот и другие. Они с утра набивали карманы хлебом и в течение целого дня возились в лесу. К вечеру наша мощеная дорожка была украшена кучами хворосту, и за ними выезжал на «рижнатых» парных санях Антон, надевая на свою физиономию презрительную маску.
Ребята возвращались голодные и оживленные. Очень часто они сопровождали свой путь домой своеобразной игрой, в которой присутствовали некоторые элементы их бандитских воспоминаний. Пока Антон и двое ребят нагружали сани хворостом, остальные гонялись друг за другом по лесу; увенчивалось все это борьбой и пленением бандитов. Пойманных «лесовиков» приводил в колонию конвой, вооруженный топорами и пилами. Их шутя вталкивали в мой кабинет, и Осадчий или Корыто, который когда-то служил у Махно и потерял даже палец на руке, шумно требовали от меня:
– Голову сняты або расстриляты! Ходят по лесу с оружием, мабуть, их там богато.
Начинался допрос. Волохов насупливал брови и приставал к Белухину:
– Кажи, пулеметов сколько?
Белухин заливался смехом и спрашивал:
– Это что ж такое «пулемет»? Его едят?
– Кого – пулемет? Ах ты, бандитская рожа!..
– Ах, не едят? В таком положении меня пулемет мало интересует.
К Федоренко, человеку страшно селянскому, обращались вдруг:
– Признавайся, у Махна був?
Федоренко довольно быстро соображал, как нужно ответить, чтобы не нарушить игру:
– Був.
– А что там робыв?
Пока Федоренко соображает, какой дать ответ, из-за его плеча кто-нибудь отвечает его голосом, сонным и тупым:
– Коров пас.
Федоренко оглядывается, но на него смотрят невинные физиономии. Раздается общий хохот. Смущенный Федоренко начинает терять игровую установку, приобретенную с таким трудом, а в это время на него летит новый вопрос: