– Комнезам у нас маленький, комнезаму заткнуть роть самогонкою, тай годи. А случилось так: земля ж та осталась при усадьбе, собирались же там что-то делать. А сельсовет свой, поразбирали. Тай годи!
– Ну, теперь дело пойдет веселей! – закричал Карабанов. – Держись, Лука!
В начале сентября я возвращался из города. Было часа два дня. Трехэтажный наш шарабан не спеша подвигался вперед, сонно журчал рассказ Антона о характере Рыжего. Я и слушал его, и думал о разных колонистских вопросах.
Вдруг Братченко замолчал, пристально глянул вдаль по дороге, приподнялся, хлестнул по лошади, и мы со страшным грохотом понеслись по мостовой. Антон колотил Рыжего, чего с ним никогда не бывало, и что-то кричал мне. Я наконец разобрал, в чем дело.
– Наши… с сеялкой!
У поворота в колонию мы чуть не столкнулись с летящей карьером, издающей странный жестяной звук сеялкой. Пара гнедых лошадок в беспамятстве перла вперед, напуганная треском непривычной для них колесницы. Сеялка с грохотом скатилась с каменной мостовой, зашуршала по песку и вновь загремела уже по нашей дороге в колонию. Антон нырнул с шарабана на землю и погнался за сеялкой, бросив вожжи мне на руки. На сеялке, на концах натянутых вожжей, каким-то чудом держались Карабанов и Приходько. Насилу Антон остановил странный экипаж. Карабанов, захлебываясь от волнения и утомления, рассказал нам о совершившихся событиях:
– Мы кирпичи складывали на дворе. Смотрим, выехали, важно так, сеялка и человек пять народу. Мы до них: забирайтесь, говорим. А нас четверо: был еще Чобот и… кто ж?
– Сорока, – сказал Приходько.
– Ага, и Сорока. Забирайтесь, говорю, все равно сеять не будете. А там черный такой, мабудь цыган… та вы его знаете… бац кнутом Чобота! Ну, Чобот ему в зубы. Тут, смотрим, Бурун летит с палкой. Я хватил коня за уздечку, а председатель меня за грудки…
– Какой председатель?
– Да какой же! Наш – рыжий, Лука Семенович. Ну, Приходько его как брыкнет сзади, он и покатился прямо в рылю носом. Я кажу Приходьку: сидай сам на сеялку – и пайшли и пайшли! В Гончаровку вскочили, там парубки на дороге, так куды?.. Я по коням, так галопом и вынесли на мост, а тут уже на мостовую выехали… Там остались наших трое, мабудь их здорово дядьки помолотили.
Карабанов весь трепетал от победного восторга. Приходько невозмутимо скручивал цыгарку и улыбался. Я представил себе дальнейшие главы этой занимательной повести: комиссии, допросы, выезды…
– Черт бы вас побрал, опять наварили каши!
Карабанов был несказанно обескуражен моим недовольным видом:
– Так они ж первые…
– Ну, хорошо, поезжайте в колонию, там разберем.
В колонии нас встретил Бурун. На его лбу торчал огромный синяк, и ребята хохотали вокруг него. Возле бочки с водой умывались Чобот и Сорока.
Карабанов схватил Буруна за плечи:
– Що, втик? От молодец!
– Они за сеялкой бросились, а потом увидели, что ихнее не варит, так за нами. Ой, и бежали ж!
– А они где?
– Мы в лодке переплыли, так они на берегу ругались. Мы их там и бросили.
– Ребята остались в колонии? – спросил я.
– Там пацаны: Тоська и еще двое. Тех не тронут.
Через час в колонию пришли Лука Семенович и двое селян. Хлопцы встретили их приветливо:
– Что, за сеялкой?
В кабинете нельзя было повернуться от толпы заинтересованных граждан. Положение было затруднительным. Лука Семенович уселся за стол и начал:
– Позовите тех хлопцев, которые вот избили меня и еще двух человек.
– Вот что, Лука Семенович, – сказал я ему. – Если вас избили, жалуйтесь куда хотите. Сейчас я никого звать не буду. Скажите, что еще вам нужно и чего вы пришли в колонию?
– Вы, значит, отказываетесь позвать?
– Отказываюсь.
– Ага! Значит, отказываетесь? Значит, будем разговаривать в другом месте.
– Хорошо.
– Кто отдаст сеялку?
– Кому?
– А вот хозяину.
Он показал на человека с цыганским лицом, черного, кудлатого и сумрачного.
– Это ваша сеялка?
– Моя.
– Так вот что: сеялку я отправлю в район милиции, как захваченную во время самовольного выезда на чужое поле, а вас прошу назвать свою фамилию.
– Моя фамилия? Гречаный Оноприй. На какое чужое поле? Мое поле. И было мое…
– Ну, об этом не здесь разговор. Сейчас мы составим акт о самовольном выезде и об избиении воспитанников, работавших на поле.
Бурун выступил вперед:
– Это тот самый, что меня чуть не убил.
– Та кому ты нужен?.. Убивать тебя? Хай ты сказився!
Беседа в таком стиле затянулась надолго. Я уже успел забыть, что пора обедать и ужинать, уже в колонии прозвонили спать, а мы сидели с селянами и то мирно, то возбужденно-угрожающе, то хитроумно-иронически беседовали.
Я держался крепко, сеялки не отдавал и требовал составления акта. К счастью, у селян не было никаких следов драки, колонисты же козыряли синяками и царапинами. Решил дело Задоров. Он хлопнул ладонью по столу и произнес такую речь:
– Вы бросьте, дядьки! Земля наша, и с нами вы лучше не связывайтесь. На поле мы вас не пустим, нужно будет – и за ножи возьмемся. Нас пятьдесят человек, и хлопцы боевые.
Лука Семенович долго думал, наконец погладил свою бороду и крякнул:
– Да… Ну, черт с вами! Заплатите хоть за вспашку.
– Нет, – сказал я холодно. – Я предупреждал.
Еще молчание.
– Ну что ж, давайте сеялку.
– Подпишите акт землемеров.
– Та… давайте акт.
Осенью мы все-таки сеяли жито во второй колонии. Агрономами были все. Калина Иванович мало понимал в сельском хозяйстве, остальные понимали еще меньше, но работать за плугом и за сеялкой была у всех охота, кроме Братченко. Братченко страдал и ревновал, проклинал и землю, и жито, и наши увлечения:
– Мало им хлеба, жита захотели!
Восемь десятин в октябре зеленели яркими всходами. Калина Иванович с гордостью тыкал палкой с резиновым наперстком на конце куда-то в восточную часть неба и говорил:
– Надо, знаешь, там чачавыцю посеять. Хорошая вещь – чачавыця.
Рыжий с Бандиткой трудились над яровым клином, и Задоров по вечерам возвращался усталый и пыльный.
– Ну его к бесу, трудная эта граковская работа. Пойду опять в кузницу.
Снег захватил нас на половине работы. Для первого раза это было сносно.
[13] На педагогических ухабах
Добросовестная работа была одним из первых достижений колонии имени Горького, к которому мы пришли гораздо раньше, чем к чисто моральным достижениям.
Нужно признать, что труд сам по себе, не сопровождаемый напряжением, общественной и коллективной заботой, оказался мало влиятельным фактором в деле воспитания новых мотиваций поведения. Небольшой выигрыш получался только в той мере, в какой работа отнимала время и вызывала некоторую полезную усталость. Как постоянное правило, при этом наблюдалось, что воспитанники наиболее работоспособные в то же время с большим трудом поддавались моральному влиянию. Хорошая работа сплошь и рядом соединялась с грубостью, с полным неуважением к чужой вещи и к другому человеку, сопровождалась глубоким убеждением, что исполненная работа освобождает от каких бы то ни было нравственных обязательств. Обычно такая трудолюбивость завершалась малым развитием, презрением к учебе и полным отсутствием планов и видов на будущее.
Я обратил внимание на обстоятельство, что, вопреки первым моим впечатлениям, колонисты вовсе не ленивы. Большинство из них не имели никакого отвращения к мускульному усилию, очень часто ребята показывали себя как очень ловкие работники, в труде были веселы и заразительно оживлены. Городские воришки в особенности были удачливы во всех трудовых процессах, которые нам приходилось применять. Самые заядлые ленивцы, действительные лежебоки и обжоры, в то же время совершенно были не способны ни к какому преступлению, были страшно неповоротливы и неинициативны. Один такой, Галатенко, прошел со мной всю историю колонии, никогда не крал и никого ничем не обидел, но пользы от него всегда мало. Он был ленив классическим образом, мог заснуть с лопатой в руке, отличался поразительной изобретательностью в придумывании поводов и причин к отказу от работы, и даже в моменты больших коллективных подъемов, в часы напряженной авральной работы всегда ухитрялся отойти в сторону и незаметно удрать.