– Я думаю, что ничего страшного или печального не происходит, – говорил он. – Не нужно падать духом, Екатерина Григорьевна, мы выпускаем нашу продукцию, только и всего. Без этого же нельзя. Конечно, вы привязались к ребятам, так что же делать? Вот и посмотрим, какие из них выйдут студенты. Я думаю, что мы будем довольны. Не держать же готовую продукцию на складе?
– Не совсем так, – сказал тихо Иван Иванович Осипов. – Это не простая продукция. Она стоит души. Я, например, чувствую себя не в силах выпускать новую продукцию. Мне кажется, что теперь я могу делать только брак. Вот и Наташа…
Наталья Марковна подтвердила:
– Устали.
Я не поверил им:
– Как это устали? Устали, – нужно хорошо выспаться, потом утром искупаться, хорошо позавтракать, еще выспаться, и все…
– Это не такая усталость, – сказала Наталья Марковна, – раньше работали и ни о чем другом не думали. А теперь мы не можем. Все в голову лезут разные мысли: хочется пойти в театр, одеться лучше, почитать на свободе, видеть каких-то новых людей и новые места, хоть вечером принадлежать себе или своей семье. Нельзя же так, как мы. Вам хорошо, холостякам.
– А вот я и не холостяк, а мне здесь лучше, чем где угодно, – сказал Журбин.
– Поработайте с наше – четыре года, что вы запоете?
– Вам нужен отпуск, – сказал я.
– Нет, не поможет отпуск. Так работать всю жизнь нельзя. И никто этой работы не видит, никто спасибо не скажет.
Что я мог сказать Наталье Марковне? Не мог же я утешить ее тем, что наше дело проблемное. Не решать же нам проблемы на моем крыльце?
Неожиданно за проблемы взялась Лидия Петровна. Она презрительно и немного вульгарно повела на меня нарочно сделанной миной:
– Надоела уже эта колония. Кого мы здесь услаждаем? Кто ни приедет, говорит, что мы неправильно воспитываем, а мы только угождаем себе.
– Почему неправильно? – несмело спросил Буцай.
– Неправильно. Вот и тот инспектор говорил: надо, чтобы была общественная работа. И надоело. Я тоже хочу ехать учиться. Почему Карабанову можно, а мне нельзя?
– Так ведь вы выучились?
– А если я еще хочу?
– Вы хотите переменить квалификацию?
– Конечно, хочу, – немного даже визгливо для тихого вечера ответила Лидочка. – Какая у нас квалификация? Я думала, что я буду педагогом, а здесь что я делаю? Бураки полоть и выдавать обед – для этого не нужно быть педагогом и получать высшее образование…
– А вас научили воспитывать людей?
– Оставьте, пожалуйста, – со злыми слезами сказала Лидочка, – вы все умные, когда всего перепробовали, а я здесь, как в монастыре. Вот выпустили рабфаковцев и опять начнется старое. Как будто у меня не такие нервы, как у всех. Смотрите, в городе сколько людей живет? Почему им можно?
Тихий звездный вечер, таким образом, закончился в диссонансе. Лидочка не сказала нам спокойной ночи, Осиповы были подавлены собственной откровенностью. Екатерина Григорьевна была расстроена и печальна. Поэтому на другой день воспитательский коллектив был невыразителен и торжествовал строго официально. Я не хотел усиливать настроения и играл, как на сцене, играл радостного человека, празднующего достижение лучших своих желаний.
В полдень пообедали за парадными столами и много и неожиданно смеялись. Лапоть в лицах показывал, что получится из наших рабфаковцев через семь-восемь лет. Он изображал, как умирает от чахотки инженер Задоров, а у кровати его врачи Бурун и Вершнев делят полученный гонорар, приходит музыкант Крайник и просит за похоронный марш уплатить немедленно, иначе он играть не будет. Но в нашем смехе и в шутках Лаптя на первый план выпирала не живая радость, а хорошо взнузданная воля.
В три часа построились, вынесли знамя. Рабфаковцы заняли места на правом фланге. От конюшни подъехал на Молодце Антон, и пацаны нагрузили на воз корзинки отъезжающих. Дали команду, ударили барабаны, и колонна тронулась к вокзалу. Через полчаса вылезли из сыпучих песков Коломака и с облегчением вступили на мелкую крепкую траву просторного шляха, по которому когда-то ходили татары и запорожцы. Барабанщики расправили плечи, и палочки в их руках стали веселее и грациознее.
– Подтянись, голову выше! – потребовал я строго.
Карабанов на ходу, не сбиваясь с ноги, обернулся и обнаружил редкий талант: в простой улыбке он показал мне и свою гордость, и радость, и любовь, и уверенность в себе, в своей прекрасной будущей жизни. Идущий рядом с ним Задоров сразу понял его движение, как всегда, застенчиво поспешил спрятать эмоцию, стрельнул только живыми глазами по горизонту и поднял голову к верхушке знамени. Карабанов вдруг начал высоко и задорно песню:
Стелыся, барвинок, нызенько,
Присунься, казаче, блызенько…
Обрадованные шеренги подхватили песню. У меня на душе стало, как Первого мая на площади. Я точно чувствовал, что у меня и у всех колонистов одно настроение: как-то вдруг стало важно, подчеркнуто главное – колония имени Горького провожает своих первых. В честь их реет шелковое знамя, и гремят барабаны, и стройно колышется колонна в марше, и порозовевшее от радости солнце уступает дорогу, приседая к западу, как будто поет с нами хорошую песню, хитрую песню, в которой снаружи влюбленный казак, а на самом деле – отряд рабфаковцев, уезжающий в Харьков по вчерашнему приказу совета командиров, «седьмой сводный отряд под командой Александра Задорова». Ребята пели с наслаждением и искоса поглядывали на меня: они были довольны, что и мне с ними весело.
Сзади давно курилась пыль, и скоро мы узнали и всадника: Оля Воронова.
Она спрыгнула и предложила мне:
– Садитесь. Хорошее седло – казацкое. А я чуть-чуть не опоздала.
– Что я за полководец? – сказал я. – Пускай Лапоть садится, он теперь ССК.[156]
– Правильно, – сказал Лапоть и, взгромоздившись на коня, поехал впереди колонны, подбоченившись и покручивая несуществующий ус.
Пришлось дать команду «вольно», потому что и Ольге нужно было высказаться, и Лапоть чересчур смешил колонистов.
На вокзале было торжественно-грустно и бестолково-радостно. Студенты залезли в вагон и гордо посматривали на наш строй и на взволнованную нашим приходом публику.
После второго звонка Лапоть сказал короткую «речь»:
– Смотри ж, сынки, не подкачай. Шурка, ты построже их держи. Да не забудьте этот вагон сдать в музей. И надпись чтобы написали: в этом вагоне ехал на рабфак Семен Карабан.
Назад пошли лугами по узким дорожкам, кладкам, ручейкам и канавкам, через которые нужно было прыгать. Потому разбились на приятельские кучки и в наступивших сумерках тихонько выворачивали души и без всякого хвастовства показывали их друг другу. Гуд сказал:
– От, я не поеду ни на какой рабфак. Я буду сапожником и буду шить хорошие сапоги. Это разве хуже? Нет, не хуже. А жалко, что хлопцы уехали, правда ж, жалко?
Корявый, кривоногий, основательный Кудлатый строго посмотрел на Гуда:
– Из тебя и сапожник поганый выйдет. Ты мне на прошлой неделе пришил латку, так она отвалилась к вечеру. Такой сапожник, собственно говоря, хуже доктора. А хороший сапожник так и лучше доктора может быть.
Ветковский задумчиво перепрыгнул через лужицу и поднял на меня красивые глаза:
– Антон Семенович, ну а вот, если я не хочу учиться? Не всем же быть инженерами и докторами? А кем я мог быть?
– А кем ты хочешь быть? – спросил Кудлатый.
– Я никем не хочу быть… – начал Костя.
– Ну, значит, и будешь никем.
– Нет, я не в том смысле. А я могу быть кем угодно, ну хоть и сапоги чистить. Я считаю, что это не важно. Надо только интересно жить, чтобы все видеть.
– Это глупости, – сказал я. – Нельзя всего видеть, да и не нужно. Что ты за наблюдатель такой? Надо найти интересную работу и работать, тогда и увидишь больше.