– Я докладывал уже тебе, государь, что болезнь была пустая, чадородию помехи никакой не могло быть.
– Что же ты, боярин, мне-то говорил?
– То же, что и он, он теперь отпирается от своих речей, – прошептал Салтыков, бледнея все более и более.
– Одно только удивило меня, – продолжал лекарь, не обращая внимания на слова боярина, – царевна совсем было уже на ноги стала, я дал вот боярину последнее лекарство, вдруг слышу, что, как только приняла она его, так с ней невесть что стало делаться, а лекарство было доброе, хорошее! Потом меня к царевне и пускать не стали.
– Хорошо, должно быть, было лекарство, коли царевна от него совсем свалилась! – с дрожью в голосе, сверкнув злобно глазами, проговорил Салтыков.
– Лекарство было доброе, хорошее, говорю я, а что его могли подменить каким-нибудь зельем, за это я не ручаюсь, – отвечал хладнокровно лекарь.
– Знать, родня подменила да опоила царевну зельем, ей это, что ль, нужно было, ведь твое доброе лекарство я Хлопову отдал, так он, знать, и поил ее им, ты уж невесть что стал городить, немец.
– Родне зачем опаивать было царевну, это нужно было ее недругам. Родня и не спрашивала меня, будет ли у нас царицей Марья Хлопова.
Молчавший до сих пор царь встрепенулся.
– А кому до этого было дело? Кто тебя об этом спрашивал? – живо спросил царь.
– Вот боярин! – отвечал спокойно немец, вскидывая глазами на боярина.
Царь гневно взглянул на Салтыкова:
– Тебе зачем это было нужно знать? Ты знал, что она объявлена царевной, как же она не была бы царицей?
– Я, государь, исполнял твою волю, да также мне приказывала и мать великая старица узнать, прочна ли будет к твоей радости царевна.
– А ты нешто про это спрашивал?
– Твоя воля, государь, верить мне или нет, только одно скажу, немец врет, все врет, у него нет ни слова правды, это его враги мои научили обнести меня перед тобой! – говорил Салтыков.
Балсырь ничего не отвечал, только какая-то загадочная улыбка бродила по его лицу.
– Идите! – вдруг решил царь.
Оба вышли, царь задумчиво посмотрел им вслед.
«Кто из них говорит правду? – невольно думалось ему. – Может, и впрямь враги Михайловы подучили немца говорить так? Нет, видно, нужно назначить следствие, и если Балсырь сказал правду, берегись тогда, Михайло, отплачу я тебе за свое горе!»
Глава VIII
Прошло немало времени с получения письма от Хлопова в Нижнем. Марьюшка тоскливо переживала время изо дня в день. Прежде, когда не блестел еще ей в будущем ни один луч надежды, она проводила жизнь однообразно, ни о чем не думая, ни о чем не смея мечтать. Теперь же по получении письма от отца в ее молодой хорошенькой головке взбудоражились все мысли. Всплыла перед ней царская жизнь со всеми прелестями, которые испытала, которые пережила; омрачалась, правда, иногда она при воспоминании о женитьбе Салтыкова, но это туманное облачко на будущем ясном горизонте ее жизни еще более заставляло ее желать поскорее выбраться из этого душного терема опять туда, на верх, в царский дворец. Знала она хорошо, что любит ее боярин, что и способствовал ее гибели из-за любви к ней. Чуяла она все это своим девичьим сердцем, чуяла и страстно желала воротиться поскорее в Москву, чтобы люто отомстить боярину. Не станет она гнать его, не станет и перед царем оговаривать, нет, она будет с ним ласкова, ласковее даже прежнего, и как огонь загорится боярин, еще пуще потеряет он голову, а она, уж как она тогда посмеется над ним, как зло отплатит ему за все перенесенное, перечувствованное ею!
И думает, думает Марьюшка о том, что будет, как она снова заживет. Думы эти упорно, настойчиво поддерживает и дядя, знать, и вправду крепко надеется он на что-нибудь, а то из-за чего бы ему обманывать. А дни идут, идут, все так же серо, тяжело, никакой перемены, никакой весточки из Москвы, словно пропасть какая появилась между нею и Нижним, через которую не только не перейти человеку, а и птице не перелететь. И сидит Марьюшка в своем тереме, словно пташка в запертой клетке, только и развлечения ей, что подойдет к окну да поглядит на безлюдную улицу.
Так и теперь сидит и глядит она бесцельно вдаль. Там сливается с синевой неба ровная, правая луговая сторона реки, сама красавица Ока широкой синей лентой обвивает город, по песчаному ее берегу тянут вечные труженики лямку. Чуть слышно доносятся звуки заунывной их песни до слуха Марьюшки.
И хочется вырваться девушке из этого душного терема и понестись вольной пташечкой если не туда, в златоглавую Москву, в терем царский, то хоть вслед за этими несчастными тружениками, тянущими лямку, туда, где солнышко и светит светлее, и тепла дает больше, где дышится легче, свободнее, где люди приветливее, где козней не строят, не губят из зависти друг друга.
Поглядела Марьюшка через улицу. За забором соседнего дома виднелся сад, деревья стояли с пожелтевшими листьями, некоторые, сорванные ветром, немного покружившись в воздухе, медленно падали на землю.
Грустно поникла головой девушка.
«И лето прошло, – думалось ей, – приехала сюда, когда еще не распускались деревья, а теперь отцвести успели, вон и лист падает, так и мне, знать, придется отжить всю свою жизнь, сначала приснился сон, да такой хороший, чудный сон, а там и пошло все словно под горку, и вся-то жизнь, пожалуй, так пройдет, без радости, без счастья!»
И слезинка, мелкая, чистая, прозрачная, повисла на ресницах Марьюшки, она досадливо сморгнула ее.
В покой, несмотря на свою старость, вихрем влетела Петровна.
– Марьюшка, дитятко! – завопила она с сияющим лицом.
Марьюшка вздрогнула, вскочила на ноги и с испугом взглянула на старуху, сердце ее сильно забилось, но при виде радостной Петровны она успокоилась.
– Что ты, что ты, Петровна? Господь с тобой, что приключилось?
– Голубушка, боярин приехал, приехал, пташечка ты моя!
Марьюшка схватилась обеими руками за сердце.
– Какой боярин? – со страхом, бледнея, спросила она.
– Какому больше и быть, как не нашему, как не твоему батюшке.
Марьюшка схватилась за голову и онемела на мгновение, потом вскрикнула и бросилась вон из терема.
– Батюшка, родимый мой! – радостно говорила Марьюшка, обхватывая шею отца и замирая на ней.
– Здравствуй, мое дитятко, здравствуй, моя Настюшка, царевна моя золотая, – также радостно приветствовал свою дочь Хлопов.
При его словах Марьюшка слегка застонала. Хоть и мечтала она о царском тереме, но об этой мечте знала только она одна, и слышать слово «царевна» от кого бы то ни было другого, даже от отца, ей было неприятно; болью отзывалось в ней это слово.
– Опять, опять за старое! – тихо промолвила она.
– Опять и опять, голубка моя! Теперь уж будешь царевной, попрочней, чем прежде, теперь уж Салтыковым не столкнуть тебя!
Марьюшка провела рукой по лбу, как бы стараясь прогнать от себя какую-то неотвязную мысль.
«Опять, опять начнется эта светлая жизнь, опять!» – думала Марьюшка, и голова ее кружилась от счастья.
Как в тумане видела она теперь перед собой отца, дядю, бабку, словно сквозь сон слышала она их речи. Между тем как только все успокоились, посыпались расспросы.
– Знал я, – говорил Хлопов, – что всплывет правда, что недругам нашим несдобровать. По-моему и вышло. Не знаю уж, как это приключилось, только сначала пошел по Москве слух, что Салтыковы извели Настю, да ведь как пошел, чуть не на улицах вслух говорили, я тогда отписывал вам об этом. Потом прослышал я, что Салтыкова к царю вызывали, лекаря тоже, сводили, вишь, их там с глазу на глаз; лекарь-то Балсырь и уличил его. Только прошел этот слух, гляжу, батюшка наш идет из Никитского, так и так, говорит, патриарх вызывал во дворец, про царевну допрашивали. О чем же, спрашиваю. А не хворала ль прежде чем, ну что ж я скажу? Сказал, что всегда здорова была, никакой хворости я за ней не знавал. Поговорил я, значит, с батюшкой, а на другой день, глядь, и меня ведут во дворец. Ну уж я и порассказал, все как есть выложил, то есть ни словечка не утаил. Царь так весело слушал меня, потом отпустил меня милостиво. «Не тужи, – говорит, – Иван, следствие будет, и недруги наказание понесут, и дело мы свое поправим». Вышел это я от него, земли под собой от радости не чую, зашел в соборы, помолился святым угодникам. Проходит несколько недель, что за чудо, никакой весточки, ни про следствие, ни про что. Начало меня сумнение брать, не раздумал ли царь, не подстроили ль опять чего-нибудь вороги, признаться, закручинился я, не раз и на милость Божию возроптал, каюсь, согрешил, окаянный. А тут вдруг приказ – вместе с другими ехать в Нижний, и лекарей прислали вместе, крепко-накрепко приказано все доведать, и коль все благополучно, в Москву отписать, а там веселым пирком и за свадебку! Так-тось, моя царевна! – закончил свою речь Хлопов, обращаясь к Марьюшке.