Та вспыхнула.
– Завтра же небось придут, так ты не пужайся, – продолжал Хлопов, – будь посмелей. Пужаться нечего, что спросят – смело говори, а пуще всего напирай на то, что Салтыковы в ту пору тебя опоили.
– Да ведь я не знаю… – начала было Марьюшка.
– Чего тут знать, опоили, и конец, от этого, мол, и болезнь приключилась.
Глава IX
Беспокойно спалось Марьюшке в эту ночь. То жаром палило ее, ей делалось душно, она сбрасывала с себя одеяло и металась, огнем пылало ее личико, губы сохли от горячего дыхания; то холод охватывал ее, дрожь пробирала, и она плотнее и плотнее закутывалась в одеяло.
Завтра, думалось ей, завтра придут бояре… о чем они будут говорить, о чем расспрашивать ее? О здоровье? Что ж она скажет им? Она и больна-то никогда не была, тогда только, так тогда от сердца, от злости на Салтыкова расхворалась она, да и прошло все и не возвращалось больше. Отец вон приказывает валить все на Салтыкова, его оговорить. Да за что его оговаривать-то? Мало ль что люди болтают, она за всю болезнь и не видала его, а что от лекарства в ту пору похудшало ей, так не он давал ей его, а дядя, чуть не силком заставил ее выпить зелье. Что ж, значит, дядя хотел ее опоить? Легко сказать: оговорить боярина, ей совсем не того хочется, зла ему она не хочет, посмеяться, потомить она не прочь, царской же опалы и немилости она никогда не пожелает ему. Нет, пусть он всегда будет при дворе, пусть каждый день видит ее цветущею, пусть смотрит на нее и горит, горит медленно, изнывает в тоске по любушке, что не его она, несмотря на то что так близка. А домой потом придет, нелюбимая жена встретит, и обовьет его сердце злая тоска… А то что проку будет, если она оговорит его, ну и поверят, попадет он в опалу, сошлют его куда-нибудь воеводой, заживет он там припеваючи и про нее забудет. Нешто ей этого хочется? Нет, пусть родные сердятся на нее, пусть бранят, а по их она не сделает, да и то сказать, сердиться-то долго не будут, как станет только снова царевной, так опять по-старому почет да уважение начнут выказывать.
На дворе забрезжил рассвет, в комнате начали обрисовываться чуть заметно предметы, потом рельефнее и явственнее стали выдвигаться они из темноты; Марьюшка лежала с открытыми глазами, яркий румянец играл на ее щеках, горели уши, шея, она пристально вглядывалась в окно, стараясь как будто подметить рост рассвета; на дворе между тем делалось светлее и светлее, загорелось наконец багровым светом небо, утренняя звезда блеснула еще раз-два своими разноцветными цветами и померкла, исчезла.
Марьюшке надоело лежать, она вскочила с постели и поспешно начала одеваться.
– Сегодня придут! – прошептала она, и глаза ее загорелись.
Если бы ее увидел в эту минуту царь, забыл бы он и про следствие, и про нелюбовь к ней матери, забыл бы все-все, только глядел бы на нее любовно, ласково, глядел бы, не спуская с нее глаз. Хороша была в эту минуту Марьюшка, куда краше, чем на царском смотру.
Взошло солнышко и залило своим светом Нижний; ярко загорелось оно и в теремке Марьюшки. Как-то весело, легко стало на душе девушки, радостно встретила она день. С нетерпением ждала она прихода московских гостей, поскорее хотелось узнать результат свидания, а время тянулось так медленно, так долго, Марьюшкой начинала овладевать досада.
– Что же не идут, что не идут, скорей бы уж какой-нибудь конец, – шептала она, выглядывая в окно, выходящее на двор, из которого была видна калитка.
Время шло к полудню, Марьюшка сердилась; то светлое чувство, которое овладело ею утром, исчезло, оставило ее.
Наконец калитка хлопнула, Марьюшка поспешно подбежала к окну и увидела какие-то три черные фигуры.
«Кто же это? Ведь это не бояре», – подумала Марьюшка, вглядываясь в них.
Один из пришедших показался ей как будто знакомым, она начала припоминать, где она его видела. И привиделся ей царский терем, вот она лежит в постели, эта самая черная фигура, изогнувшись, стоит над ней, берет ее за руку.
– Вспомнила! Лекарь! – встревоженно проговорила Марьюшка. – Только зачем же он здесь, зачем его прислали?..
Через несколько минут к девушке вошел отец.
– Там лекари пришли, – проговорил Хлопов, – осмотреть тебя приказано.
Марьюшка вспыхнула.
– Как осмотреть, зачем? – чуть проговорила она.
– Так приказано, хотят узнать, не осталось ли у тебя какой болезни.
– Не хочу я, не хочу! – едва не плача, говорила Марьюшка.
Она все еще не могла забыть осмотра во дворце, перед царскими смотринами; при одном воспоминании об этом ее бросало в краску, но ведь тогда смотрели ее женщины-повитухи, а тут накось, мужчины будут, да еще немцы-нехристи.
– Нельзя, голубушка, как же ослушаться царского приказа.
– Срам-то, срам какой! – шептала девушка, закрывая лицо руками.
– Никакого тут сраму, дочка, нет, – успокаивал ее Хлопов, – при нас будут ведь тебя смотреть.
Еще пуще зарделась Марьюшка.
– Не хочу, батюшка, делайте со мной что знаете, только осматривать себя не дам ни за что, срамиться не стану.
– Да чем срамиться? – не понимал отец.
– Раздевать… нагишом! – сквозь слезы проговорила Марьюшка.
Хлопов засмеялся:
– Да кто ж это тебя раздевать, голубушка моя, станет?
– Кто? Известно кто, лекари… вон тогда во дворце, – плакала навзрыд Марьюшка.
– Да что ты, дитятко, что ты, господь с тобой, тогда совсем другое, теперь нешто тебя так будут осматривать?
– А то как же… известно!
– Теперь тебя опросят только… больше ничего и не будет.
Марьюшка немного успокоилась.
– Утри глазоньки, я их приведу сейчас.
Марьюшка, конфузливо улыбаясь, отерла глаза. Отец вышел и немного спустя возвратился в сопровождении трех немцев.
Лекари, вошедши в покой, отвесили почтительные поклоны. Марьюшка, сконфуженная, отвечала неловким поклоном, она не знала, куда смотреть, куда девать руки, глаза снова заволокло слезами, краска залила щеки, шею, уши, она перебирала в смущении пальцами.
– Ты бы, боярышня, села, – обратился к ней Балсырь, – тебе так удобнее будет, да и успокойся немного.
Марьюшка поскорее села.
– Что, боярышня, после той болезни никогда не хворала? – спросил ее Балсырь немного спустя, заметив, что Марьюшка оправилась от смущения.
– Нет! – отвечала та, взглядывая на него исподлобья и быстро опуская вниз глаза.
– Никакой боли не чувствовала?
– Нет, голова иной раз болела, когда там… в Сибири жила. – При слове «Сибирь» голосок ее дрогнул. – От угара больше, – продолжала она.
Балсырь с грустью поглядел на нее. Потом взял за руку и начал щупать пульс. За ним другой, третий немец.
«Что это они щупают все руку, зачем им это нужно?» – подумалось Марьюшке, и она вопросительно поглядела на родных.
Лица тех были веселы; они любовались своею Марьюшкой.
Немцы, оставив руку Марьюшки, заговорили по-своему; девушка, слыша звуки незнакомого языка, совсем растерялась.
Поговорив немного, лекари собрались уходить.
– Больше ничего?.. – как-то невольно вырвалось у Марьюшки.
Немцы улыбнулись.
– Нет, боярышня, больше ничего, мы осмотрели тебя, – отвечали они, откланиваясь.
– Что же нашли? – спросил Хлопов.
Балсырь пожал плечами.
– Что ж мы могли найти в ней, когда она совершенно здорова, – отвечал тот.
Хлопов вздохнул легко, свободно, словно гора с плеч свалилась, он весело, торжествующе улыбнулся.
– Она и больна-то никогда не была, а что тогда попритчилось, так пустяки только, со всяким бывает, – произнес он.
– Я и тогда говорил то же, – заметил лекарь, – а так только смуту завели, царевну обидели, – продолжал он, откланиваясь.
– Ну, дочка, что теперь скажешь? – обратился Хлопов к Марьюшке. – И теперь все не будешь верить?
– Ох, батюшка, не знаю, что думать, что говорить, здесь у меня невесть что творится, – проговорила девушка, хватаясь рукой за сердце.