– Ну, пришли мы, а там девок уже набрано страсть Господня, – начала наконец рассказывать Желябужская, – построили их всех в ряд, и мы, старухи, тут же стоим; вдруг царь выходит… Посмотрел он, посмотрел да шасть прямо к Марьюшке, а она, моя голубушка, испугалась, трясется вся; царь на нее глаза уставил и улыбается, а потом заговорил.
– Что ж заговорил-то он?
– Что? Известно, что при таком деле цари говорят, спросил, чья она… про Петровну говорила…
– Про Петровну?
– Ну да, Марьюшка сказала, что у нее есть мамушка Петровна.
– Дура девка!
– А ты не очень-то! – вступилась бабка. – Ты что? Дворянин мелкий, а она… поди-ка достань ее теперь, царевну-то!
– Куда уж нам! – самодовольно улыбаясь, проговорил Хлопов. – Теперь ее и Марьей не назовешь, величай царевной.
– Посмотрел это ее царь, – продолжала Желябужская, – поговорил с ней, а на других-то уж и смотреть не стал, повернулся и вышел, а тут вскорости и боярыни пришли, поклонились ей с таким почетом, объявили царскую милость, повели на верх… вот и все, – заключила она.
Хлопов перекрестился, положил земной поклон и встал.
– Оглянулся Господь и на нашу бедность, – промолвил он радостно. – Знаешь ли, матушка, какое счастье-то, когда дочь царица? Понимаешь ли?
– Уж и не говори, у меня в голове так и шумит, так и шумит, так просто звон какой-то, ничего не пойму, ничего не соображу.
– Сообразишь ли?..
Шум прервал речь Хлопова.
– Батюшка, бояре, родимый, царские бояре идут! – отчеканивала босоногая девчонка Грунька, влетая стрелой в светлицу.
– На место! – крикнул на Груньку Хлопов.
Та так же быстро исчезла, как и влетела. Хлопов отправился в прихожую и низкими поклонами встретил царских бояр.
Бояре вошли в светлицу; один из них выступил вперед.
– Государь царь и великий князь всея Руси оказывает тебе и всему твоему роду великую милость, – начал боярин. – Государь изволил дочь твою, Марью Ивановну, поять себе в невесты и указал тебе и твоим ближайшим родственникам, нимало не медля, явиться во дворец.
Боярин закончил. Хлопов низко, почти земно поклонился ему. Он совсем растерялся и не нашел сказать ни одного слова. Бояре вышли. Хлопов начал суетливо собираться во дворец.
Глава VI
Марьюшка точно во сне находилась, когда ее привели на верх в покои, занимаемые царицею. Сравнительная громадность покоев, раскрашенные узорчатые стены и своды – все это давило, как-то уничтожало ее. Невольно при виде этой царской роскоши являлось у девушки сравнение с бедненькой беленькой светлицей, в которой она жила у отца; и Петровна казалась такой старой, сгорбленной в сравнении с этими дородными, раскрашенными румянами боярынями, которые с этого времени должны были служить ей, ухаживать за нею.
Испуг прошел, осталось только смущение. Лицо Марьюшки горело, глаза растерянно бегали по сторонам; она чувствовала неловкость при виде того почета, уважения, ухаживания, которые рассыпались перед бедной дворянской девушкой, еще несколько часов тому назад скромно и тихо шедшей по улице со своей бабушкой…
«А где же бабушка?» – пронеслось у нее в голове. Она оглянулась, поискала ее глазами, но не нашла. Все эти новые лица мешались, путались перед нею; она опустила глаза и как будто окаменела.
Если бы спросили ее, она не могла бы дать ясного отчета в том, что происходило с ней. Она смотрела, слушала, но что творилось у нее перед глазами, что говорилось при ней, она почти не сознавала; голова ее кружилась от неожиданности, от смущения и чего-то такого, чего она не испытывала никогда в жизни. Что-то странное, непонятное, никогда небывалое чувствовалось у нее на душе, на сердце. Детская, шестнадцатилетняя девичья душа вдруг начала просыпаться, мужать, делаться открытой для честолюбия, желания властвовать. Ей вдруг начали нравиться этот почет, низкие поклоны, царские, наконец, хоромы; ей не хотелось бы, было бы тяжело возвратиться к отцу; одного только ей недоставало теперь: ей бы очень хотелось, чтобы сюда во дворец привели ее старуху, мамушку Петровну. От волнения она вздрагивала, закрывала глаза, чтобы хоть немного прийти в себя; а боярыни все так же торчат перед ее глазами.
Явилось духовенство в облачении. Начали над ней читать молитвы, поминать имя Настасьи, надели на нее царский венец, какой обыкновенно надевали в подобных случаях на царских невест, и ушли. Ее начали поздравлять, называть царевной, Настасьей Ивановной.
«Какая я Настасья? Я Марья, – подумала она, – зачем они перекрестили меня?»
Подходят боярыни к ней, такие солидные, почтенные, целуют у нее, молоденькой девочки, руку. Царевне так зазорно, стыдно; она бы от этого стыда спряталась куда-нибудь подальше, так ей неловко протягивать руку.
«Чего ж, вправду, стыдиться? Теперь я царевна!» – приходит ей в голову мысль, и она смелее протягивает руку. Вот наконец отворяются двери, появляются бояре Салтыковы, а за ними отец, дяди. Царевна вспыхнула, хотела броситься к ним, да боярыни как-то странно смотрят, что она не знает, что и делать, и остается на месте, тоскливо опуская голову.
А родные кланяются, царевна соромится, головка ее склоняется все ниже и ниже.
– Поздравляем тебя, царевна, матушка Настасья Ивановна, – слышится ей голос отца.
«И он, и он меня Настасьей величает, царевной. Господи, что ж это такое?» – думает бедная девочка, и слезинки навертываются на глазах, и готовы брызнуть они: так не нравится ей имя Настасья. Царевной величают, это ничего, хорошо, только бы Марьюшкой звали.
– Батюшка!.. – промолвила наконец царевна.
– Что прикажешь, царевна? – почтительно спрашивает отец.
«Царевна… прикажешь… уж и дочкой, и Марьюшкой не назовет», – думается ей, и так тяжело делается у нее на душе; тоска сжимает ей сердце. Хорошо быть царевной, только что-то уж скучно, все отказались от нее, словно и родни нет, и девочка-царевна готова расплакаться.
– Пришлите, батюшка, Петровну ко мне, – почти сквозь слезы просит царевна.
– Зачем она тебе, царевна? Что ей здесь, глупой холопке, делать? – отвечает отец.
– Мне без нее скучно будет!..
– Как царь прикажет, так тому, царевна, и быть, а я здесь не волен.
– Я попрошу… царя, – проговорила царевна и вспыхнула вся.
Визит был окончен; отец и дяди опять низко поклонились и подошли к ее руке; царевна обхватила шею отца и поцеловала его.
Наступал вечер. Царевна после всех волнений была почти больна. Боярыни ее оставили, но их место заняли бабка Желябужская и боярыня Милюкова.
Царевна начала тяготиться даже присутствием бабки, ей хотелось остаться одной, подумать, но ее не оставляли ни на минуту, не спускали с нее глаз.
«Господи, да это тюрьма какая-то!» – подумала она и тоскливо огляделась.
– Устала, царевна? – заботливо спрашивает ее бабка.
– Устала, бабушка, хочется вздохнуть немножко, посидеть… одной, – нерешительно произнесла последнее слово царевна.
– Что ж, останься, мы, пожалуй, уйдем, – промолвила бабушка, поглядывая вопросительно на Милюкову.
Та поднялась, и они вышли.
Царевна взглянула свободнее, какая-то тяжесть спала с нее. Она вздохнула и слегка потянулась.
Небо было красно, обещал быть мороз. Царевна подошла к окну. Перед ней богатой панорамой разбросилось Замоскворечье, внизу лежала закованная в лед Москва-река, десятки церквей возвышались над деревянными постройками тогдашней Москвы.
«Ведь это все мое теперь, – думала царевна, бросая взгляд на развернувшуюся перед ней картину, – все мое… и эти дома, и реки… и все, все».
Долго стояла она, глядя в окно, а тени все гуще и гуще ложились на город, в покое делалось темно, пришли зажигать свечи; царевна отошла от окна и села в кресло.
«А муж у меня красивый какой будет, – думалось ей, – да какой добрый, ласковый… любить будет крепко».
И перед ней встала фигура молодого царя. Царевна с улыбкой вспоминает о нем, но мало-помалу фигура эта как-то стушевывается и исчезает, ее заменяет другая… другой человек, другое лицо: глаза этого выразительнее, лицо смелее, красивее… Царевна задумалась.