На майдане высокие дикие груши с мелкими редкими листочками. Трава по его краям зеленеет по-весеннему. На зелёном подаёт голос забытая кем-то коза...
Когда Петрусь с Галей пробираются к высокому крыльцу, на котором творится суд, на крыльцо вдруг выводят нового узника в богатой одежде. Человека поворачивают лицом к толпе. Батько Голый спрашивает:
— Оце... Кто скажет? Га?
— Купец Яценко! — ревёт в ответ толпа. — Дворец выстроил! Знаем!
Издали сверкает железо на башне в том месте, куда указывают сотни рук. Даже Псёл под осенним солнцем не может так сверкать.
— И Яценка на дуб!
— Его за что? Отпустите! Торговлей занимается...
Многие голоса оправдывают купца. Яценко же смотрит на людей, но глаза его ничего не видят от страха.
— Галя! Постой здесь!
Петрусь бросается к крыльцу. Нужно подсказать атаману... Но пока пробирается, бывший сотник Онисько уже что-то шепнул атаману и обращается к толпе:
— Люди! Казаки! С купцом поговорю сам! Скажет, где деньги!
— Бери! — отвечают хохотом. — С твоею мордой катом быть!
Яценка заталкивают в дом. Под рёв толпы да гул церковных звонов выводят других. Толпа уже кричит, что народ взялся за оружие и в соседних городах да местечках, — вся гетманщина бьёт проклятых. Вот бы запорожцам подать весть!
Батько Голый глядит на человеческое море очень внимательно, и Петрусю, таки пробившему дорогу к крыльцу, кажется, что атаман сегодня обязательно раскроет перед всеми людьми свои тайные намерения.
10
Киевский митрополит Иоасаф Кроковский, возвращаясь из Москвы, заехал на гетманов зов в Борзну. В сильной печали выходил старик из покоев дома, перед которым толпилось казацтво, кареты, кони. Жёлтый отблеск свечей струился по чёрно-седой бороде, а сосредоточивался он в сердцевине золотого креста. На крупных ласковых глазах стояли слёзы. На пороге митрополиту встретился стольник Протасьев, присланный царём. Склонившись для благословения под митрополичью руку в пышном рукаве, стольник с немым вопросом взглянул на святого отца, но вместо ответа услышал тяжёлый вздох. И так понятно: смятенная душа вот-вот оставит иссохшее тело.
— Не спит. Еды не принимает, — прошептал Протасьеву в полутьме покоев генеральный писарь Орлик.
Полковники со всех сторон стояли молча. На шляхетном лице умирающего проступила прозрачная благостность.
— Помогла молитва, — раздался шёпот.
Гетман вдруг шевельнул серыми устами:
— Поеду... За мной везут мою домовину...
Говорил умирающий чётко. Протасьеву припомнились рассказы о крепких стариках, которые до смерти сохраняют понимание и речь, и он почтительно сунул в жёлтые руки указ с большими красными печатями.
— Писано, что вашей милости не надобно ехать. И на словах велено передать, чтобы вы с обозом оставались на этом берегу. За Десну посылайте лёгкое войско.
— Прочти, — кивнул гетман Орлику, сверкая глазами. — Да простит его царское величество: его письма следует читать как молитву, а я...
Старшины отворачивались, как слабые женщины. Протасьев должен был смотреть, чтобы обо всём досконально доложить царю.
Протасьев уехал на следующий день, почти одновременно с митрополитом. А только исчезли важные гости — к гетману без зова сбежалась генеральная старшина. Орлик всех впустил.
— Говорите, — подбодрил тихим голосом ясновельможный.
— Заварил, пан гетман, кашу, — начал Ломиковский, — а сам...
И отступил с опущенной головой. Толковал с гетманом недавно. Теперь... Старшина требует...
Стоило начать, как все обступили постель.
— Поманил калачом, а где калач?
— Страшно! Как теперь назад?
Правда, лишь приметили, что гетман хочет говорить, — притихли. Молчание продолжалось долго, пока старец, поддержанный Орликом, не поднялся над подушками:
— Шишка по дереву, а медведь уже ревёт!
Старшины заулыбались. Перед ними почти привычный гетман. Ему полегчало после вчерашнего соборования.
— А где Быстрицкий? — спросил гетман Орлика. — Зови.
Быстрицкий — управитель поместий в Шептаковской волости, данной на гетманскую кухню. У гетмана поместий — будто звёзд на ясном небе. Но среди его управителей Быстрицкий — месяц среди простых звёзд. Он и деньгами ведает, и церкви строит, и с малярами да строителями ведёт дело, разъезжая по всей гетманщине... Быстрицкий вошёл прытко. Высокий, стройный. Немного смутился перед генеральной старшиной, да не забыл и подрагивающими пальцами подкрутить тонкий ус, а когда гетман заставил поклясться, что он, Быстрицкий, не выдаст большой тайны, и когда при всех доверился ему, — рука Быстрицкого свесилась вдоль тела, как на вербе после сильной бури свешивается сломанная ветвь.
Орлик пододвинул гетмана поближе к свету.
— Он едет к королю, — указал гетман глазами на Быстрицкого. — Дай инструкцию, пан генеральный писарь!
Всё делалось настолько поспешно — Быстрицкий уже зашивал в жупан инструкцию! — что собравшиеся в светлице растерялись: не простое дело, Господи. Против самого царя!.. А к царю, к единоверному русскому народу, — ой как липнет чернь. Уже пробовал Иван Выговский... Чернь так просто не оторвать от Руси...
— Чернь что скажет? — хрипло спросил Апостол.
Мазепа боялся вопроса, но ждал его:
— Кто её спрашивает? Ты в Миргороде, Горленко в Лубнах, Скоропадского в Стародубе припряжём, Полуботка в Чернигове, Левенца в Полтаве. В Батурине — полковник Чечель. Ещё сердюцкие полковники... Для этой черни всё и делается. Разве ж они сами на что способны? А потом спасибо скажут, когда поймут.
Когда все ушли — на гетманский двор слуги подвели для Быстрицкого коня, он уехал в ночь, — гетман сказал Орлику:
— Alea jacta est[22], Пилип?
Орлик, возбуждённый, радостно кивнул головой:
— Sic, domine![23]
Лёжа на постели, Мазепа думал, что ничего ещё и не начиналось. Если не туда попадёт Быстрицкий, так нет в инструкции подписи. Жребий ещё не брошен... Не так просто жечь за собой мосты, urere pontes[24]. Упадёт с плеч усатая голова Быстрицкого, вот и всё. А пискнет кто среди старшин — и его голова... Вот и Орлик. Думает, общая беда. Не понимает, что над пропастью ходит. Как не стать тебе, Пилип, рядом с гетманом, который изображён на парсуне, так и не станешь рядом с живым. А ради такого великого дела нельзя кого-то щадить.
Быстрицкий возвратился через несколько дней, ночью, смертельно усталый, приятно возбуждённый. Захлёбывался, рассказывая, как принимал его шведский король.
— Матка Боска![25] На чистом золоте ел и пил! Слово гонору!
«Не пронюхал ли он о договоре с королём Станиславом? — подумал Мазепа. — Не потревожит ли он этих дураков?»
— Пока я доехал сюда, пан гетман, король уже, без сомнения, с армией на Десне!
— На Десне? Зачем ему сюда?
Гетман задумался. Предполагалось: взяв продовольствие и порох на украинских землях, король потянет за собою царское войско на Москву. Здесь останется один властелин — гетман Мазепа. Пока что гетман... Будут его почитать как избавителя от москалей. Если он ещё, конечно, всех бунтовщиков сумеет свернуть в бараний рог...
О возвращении Быстрицкого не говорили никому. Орлик усадил его в закрытую карету и проводил за борзенские ворота. Верным слугам приказано отвезти управителя в Батурин, под надзор полковника Чечеля, верного Мазепе.
А гетману начинало казаться, что теперь в самом деле alea jacta est. Хоть и не сделано ничего такого, чтобы нельзя было повернуть назад, но если уж придётся — прольётся много крови. Так устроен мир — или ты кого ешь, или тебя. Простому человеку легче. Покорись сильному, живи его умом... А ещё московский царь слишком молод, чтобы иметь Мазепу на посылках, чтобы отдать его в подчинение сомнительному шляхтичу Меншикову, который и не таится с тем, что он ни во что ставит казацкое войско, что готов сам сделаться казацким властелином.