Но и эзельский флот, лишившись баз на побережье, вскоре утратил могущество.
После падения крепости Моне на Муху начали крестить эзельцев. Идолов их, особенно главного — Терапюгге, разбросали и порубили. Самобытное существование Эзеля и других островов прекратилась навсегда.
Буллой 14 мая 1237 года вновь избранный Папа Григорий IX благословил соединение Ливонского ордена с орденом меченосцев, переименовав всю территорию, им принадлежавшую, в провинцию Тевтонского ордена.
Однако умный прелат Альберт понимал, что владычество над вольнолюбивыми островами будет непрочным. Раньше крестоносцы, отслужив в Ливонии год-другой, обычно возвращались на родину, оставляя приобретённый край до прибытия новой дружины. Чтобы удержать их, Буксгевден начал раздавать завоёванные земли с обязательством нести военную службу. Лишившись баз на побережье, эзельцы утратили силу и на море. Одни из них ушли к шведам, другие подались к датчанам. Третьи покорились немцам...
В конце концов у простых эзельцев ничего не осталось от прежней доблести, кроме ненависти к господам и неохотной готовности им повиноваться. Сохранилось только чувство правоты и честности, доходившее порой до упрямства.
Это хорошо понимал маленький Фабиан, живя среди эстов и разделяя общую судьбу и на мызе, и в деревне, до недавнего времени принадлежавшей его отцу. Эсты были от природы мягки и смирны. Драки, убийства, насилия случались между ними редко. Но мягкость натуры нисколько не мешала её упругости: упрямство эста не знало границ. Раздражённый и обиженный, эст становился злорадным, мстительным и враждебным. Не слишком чувствительный к окружающему, он обладал большой смелостью, часто переходящей в дерзкую отважность, совершенное презрение к смерти.
Читали про это Фабиан с Аго, и невдомёк им было, что их предки долго оставались непримиримыми врагами. Пращур Беллинсгаузена с мечом и огромным щитом из вязкого ясеня с изображением тевтонского креста шагал в пешем строю, а прадед Аго в пестрядиной рубахе до колен, обшитой защитными сыромятными ремнями, в онучах и кожаных бахилах сжимал копьё-острогу, одинаково удобную и для рыбной ловли, абордажа и непрошеных гостей.
Ещё одну зиму скрипел Фабиан-старший. Призывали к нему лекарей, поили травами, пускали кровь, грели кости сенным отваром, жарою в бане изгоняли бесов, натирали зимой снегом до красноты.
В Рождество уже в кровати, еле живого, выволокли барина на мороз, разожгли вокруг костры. Больше всех старались Фабиан и Аго. Взращённые в одной колыбели, вспоенные из одной материнской груди, жившие под общим кровом, они совсем мужичками стали, плотненькими, как боровички. Фабиан-младший бегал в сереньком кафтанчике с медными пуговками, в лапотцах из тюленьей кожи, бараньей шапке мехом наружу. Почти так же одет был и Аго — кафтанчик лишь поскромней был, коричневый, зипунный. С годовалым боровом в момент управились, кровь спустили, выпотрошили внутренности, тушу на слегу напялили и над жаркими угольями навесили, медленно вращая орясину за рукоятки, к комлю прибитые, вроде колеса рулевого.
Пышногрудая, крепкотелая, ладно скроенная Эме в чепце янтарном, бордовом спензере без рукавов, узорами расписанной юбке да в праздничных красных чулках глаз не могла от ребятишек отвести. Но не одна она любовалась сыновьями. Фабиан-старший потянул за рукав стоявшего рядом Юри:
— Надо им кимбу строить. Пора к морю приучать.
Кимба — не пойема, кимба — ялик. Но для ребятишек её построить, даже оставаясь в помощниках, не пирог умять.
После Рождества вместе с Юри начали они валить лес, распиливать кряжи на доски и брусья, из матерых комлей вытапливать смолу, драть лыко для конопатки. Пока материал выдерживался, подсыхал, в кузне наблюдали за Юри, как он делал блоки, кольца, шнеки, якоря и другую такелажную оснастку. А там подоспела пора вырубать по меркам сегменты шпангоута, крепёжные упоры.
Ранней весной, когда в лощинах и заводях ещё стоял ноздреватый лёд, а пригорки уже подсохли, начали ребята с Юри ладить кимбу. Один рубанком и фуганком шлифовал доски, другой долотом и топором делал пазы, сплачивал корпус дубовой крепью. После конопатили щели, покрывали дерево олифой, обливали кипящей смолой, поставили мачту с реей, подвели под днище валки. Если бы не меньшие размеры, кимба, узкая и длинная, смахивала бы на пойему. Это видели и сами морские волки, хотя не обмолвились ни словом, но в душе оставались довольными. Теперь было кому передавать своё ремесло.
По валкам кимбу столкнули в заводь в полнолуние и при полном молчании, подальше от глаза. Худой, обросший седой щетиной Юри с кожаной лентой на лбу, перехватившей косматую голову, в холостяной рубахе под овчинной безрукавкой, опустился на колени и забормотал молитву, с которой отправлялись в плавание эзельцы за рыбой и удачей. Фабиан-отец в шубе, накинутой на плечи, тоже хотел осенить детей крестным знамением, но вдруг закашлялся, согнулся в погибель. Таким его и внесли в дом.
Умирал отец, как говорили тогда учёные лекари, от ипохондрии[2]. Тоска по жене, встреченной в корнетской молодости на карнавале по случаю успешной Семилетней войны, с которой так же празднично прожил всю жизнь, не забывалась, а возвращалась с ещё более надсадной болью, потерялся смысл существования, утратилась вера. Старшие дети выросли и уехали, последыш доверялся Юри — надёжному другу. Можно было со спокойной совестью уходить в иной мир, где надеялся он вновь встретиться с душой любезной ему Лизаньки.
Через трое суток отца вынесли ногами вперёд...
На похороны наехали из Аренсбурга брат Фердинанд с супругою, двое ещё каких-то родственников с домочадцами. Поскольку старшие уже учились в городской школе, порешили младшего определить туда же осенью, на лето оставив на попечительство Рангоплю. Имение же с землёю и душами в деревне Лахетагузе продали, поделив выручку между собою по-родственному. «Жил покойник, как сыч, клановым чувствам не внимал и сычом умер, Царство ему Небесное да земля пухом».
Детское горе Фабиана оказалась недолгим. Чмокнул папку в восковой лоб, перекрестился, оттёрли его с глаз прочь старшие, холодно озабоченные, неискренне слезливые. После поминок убежали Фабиан с Аго на берег. Они спустили кимбу на волну, раскинули парус и ушли в море подальше от греховной земли, людей чужих, непонятных, склоками да гордыней обуянных.
Хотели родственники лапу наложить на пойему и ялик детский, однако ж предусмотрительный Фабиан-старший ещё при жизни всё обдумал. И флигель, и скотины часть, и суда, ими построенные, переписал на Юри заранее, заверил письменно в уездной канцелярии гражданского губернатора, заменившего прежние должности ландрата и ландмаршала, уплатив сполна положенную пошлину и всякие поборы за наследственную канитель. Юри горе тоже убивал по-своему — работой. Взялся за починку пойемы. Ребятам же за две недели велел обойти вокруг Эзеля, обозначить в памяти и на бумаге все приметные места. Бросил им бочонок с пресной ключевой водой, мешок с хлебом и салом, рыболовную снасть и молча оттолкнул кимбу от берега. Советов не давал: захотят жить — выплывут.
Фабиан и Аго обогнули Эзель, побывали на Абруке напротив Аренсбурга, на Муху в древнем городище эстов, пополоскались в шторме, от штиля ушли на вёслах, добыли угря бочку и вернулись к месту, где поджидал их Юри. Фабиан вычертил карту, обозначил стороны света, нанёс выгодные места для стоянок, отметил господствующие течения, засек опасные банки и мели, срисовал приметные издалека мысы, на которые можно было держать прямой курс.
Неграмотный Юри мало понял из этой бумаги, но проникся уважением к барчуку-сироте за его принадлежность. Сам-то он премудрости мореходства узнавал из печального опыта крушений да извлекал из сказок стариков, пока не достиг совершенства.
Осенью в нём окончательно созрело решение взять с собой мальцов в шведский Умео — для науки с развлечением вместе и для отвода глаз полицейских — тех и этих. Материковые крестьяне собрали урожай, рожь подешевела, Юри наполнил зерном двадцать бочек. Если всё обойдётся, возместит толику убытка, понесённого на похоронах за пиво и разносолье.