Таким образом смерть сразила его не в один удар. Она подкрадывалась к этому колоссу исподволь, в виде разных болезней. Народ это видел и в лице своих «ведунов» ещё в начале 1719 года предвещал ему скорую кончину.
Так, однажды, в весенний день 1719 года, в десяти вёрстах от Петербурга, вверх по Неве, на кирпичных заводах, в кабачке угощалось несколько человек: тут были служители великой княжны Натальи Алексеевны и певчие князя Меншикова.
— Здравствуй, государь-царь Пётр Алексеевич! — вскрикнул целовальник, осушая стопу пива.
— Здравствовал бы светлейший князь, — раздался голос одного из присутствовавших, — а государю недолго жить!..
Или вот зайдёмте, например, в вольный дом (т. е. в трактир) на Выборгскую сторону, в приходе Самсония-странноприимца. 15 января 1723 года мы застали бы здесь весёлую вечерину хозяина заведения, шведского полоненника Вилькина. Множество гостей, угощаемые хозяином, услаждались пением и игрой на гуслях и скрипицах императрицыных певчих. С ними-то и вёл непотребную беседу Вилькин:
— А сколько лет его императорскому величеству? — спросил он их между прочим.
— Пятьдесят четыре.
— Много, много ему лет! — молвил в ответ швед-ведун. — А лишь непрестанно он в трудах пребывает; надобно ему ныне покой иметь; а ежели и впредь, — продолжал Вилькин, — в таких же трудах станет государь обращаться, и паки такою же болезнью занеможет, как четыре года тому назад был болен, то более трёх лет не будет его жизни...
— Врёшь ты всё, дурак! — изругали ведуна испуганные музыканты.
— Нет, слова мои не от дурости, а который человек родился на Рождество Христово или на Пасху в полуночи, и тот, кто вырастет, может видеть диавола и станет признавать, сколько кому лет жить; сам я, например, проживу лет с десять... — И пошёл говорить от библии...
— Нет, — сказывали меж тем в колодничьих палатах Петропавловской крепости, — императорскому величеству и нынешнего года не пережить. А как он умрёт, станет царствовать светлейший князь [Меншиков].
— Смотрите, — одновременно шептались солдатики, — государя у нас скоро изведут, а после и царицу всеконечно изведут же. Великий князь [сын Алексея] мал, стоять некому. И будет у нас великое смятение, — пророчески замечали вещуньи. — Разве государь толщину убавит, сиречь бояр, то, пожалуй, не лучше ли будет. А то много при нём толщины. И кто изведёт его? Свои! Посмотрите, скоро сие сбудется!
С одной стороны, подобные предсказания, с другой — разные видения давали обильную пищу народному говору. Да и как было не говорить; на колокольне Троицкого собора, что на Петербургской стороне, объявилось привидение. То не были сказки, толковала чернь да духовенство мелкой стати: часовые-де сами слышали стук и беготню этого духа: то кто-то бегал по трапезе, то что-то стремглав падало. «Недели эдак за три до Николина дня [1723 г.], — рассказывал один из часовых, — ночью, подлинно мне довелось слышать превеликий стук в трапезе; побежал я в камору, разбудил псаломщика и солдат караульных, и в то время в трапезе застучало опять так, яко бы кто упал».
Ночь на 9 декабря 1723 г. проходила спокойно; пред часовым, сменившим прежнего рассказчика, лежала пустая площадь; в австериях и вольных домах (тогдашних трактирах и кабаках) потухали огни, умолкли брань и песни бражников, и на соборной колокольне «ординарные» часы глухо прогудели полночь.
Вдруг заслышались странные звуки. По деревянной лестнице в колокольне кто-то бегал; ступени дрожали под тяжёлыми шагами; привидение перебрасывало с места на место разные вещи. «Великий стук с жестоким страхом, подобием беганья» то умолкал, то снова начинался. Так продолжалось с час.
Наутро оглядели колокольню; стремянка лестница, по которой обыкновенно лазили к верхним колоколам, оторвана и брошена наземь; «порозжий» канат перенесён с одного места на другое; наконец, верёвка, спущенная для благовеста в церковь с нижнего конца на трапезе, на прикладе обёрнута вчетверо.
— Никто другой, как кикимора! — говорил в тот же день за обедней соборный поп, относясь к своему дьякону.
— Не кикимора, — возражал тот, — а возится в той трапезе чёрт.
— Нет, пожалуй, что кикимора, а не чёрт, — замечает отец протопоп.
— Питербурху, Питербурху пустеть будет! — пророчествует дьякон...
И вот молва о том, что объявилась-де на Троицкой колокольне кикимора, не к добру-де она, электрическою искрою пробежала по площадям и задворкам столицы.
Пророчества ведунов, вещуней, знаменательные в глазах черни шалости кикиморы скоро осуществились.
28 января 1725 года «Питербурх опустел». Государь император Пётр Алексеевич после мучительной тринадцатидневной агонии испустил дух.
За несколько дней до рокового расчёта его с жизнью «во всём дому, — так повествует Феофан, — не ино что, токмо печаль общую видеть было и слышать. Сенаторы, архиереи, архимандриты, фельдмаршалы, генералы, штаб- и обер-офицеры и от коллегий члены первейшие, а иные из дворянства знатные присутствовали; словом сказать, множество народа, кроме дворцовых служителей, палаты наполняло. И в таком многолюдствии не было ни единого, кто вид печали на себе не имел бы: иные тихо слезили, иные стенанием рыдали, иные молча и опустясь, аки бы в изумлении бродили или посиживали. Разный позор был печали — по разности, чаю, натур, не аффектов; ибо не надеюсь, чтобы и един такой сыскался, которого бы не уязвляла смерть настоящая толикого государя, героя и отца отечествия!»
«Печаль же болезни, — продолжает велеречивый Феофан, — самой государыни изобразить словом невозможно! Все виды страждущих и болезнующих в ней единой смешанные видеть было: ово слёзы безмерные, ово не какое смутное молчание, ово стенание и воздыхание; временем слова печальные проговаривала, но честные и приличные; иногда весьма изнемогала. Так бедно и разнообразно страждущи, день и ночь мужеви больному приседела и отходить не хотела».
Государь меж тем леденел всё более и более и в начале шестого часа пополуночи 28 января 1725 года, под шёпотом благочестивых напутствий и молитв тверского архиерея, испустил последний вздох.
На одре лежал посинелый труп, но присутствующие всё ещё думали, что в этом теле тлеет ещё жизнь. Наконец сомнение исчезло.
«И тотчас вопль, которые ни были, подняли; сама государыня от сердца глубоко воздохнула чуть жива, и когда б не поддержана была, упала бы; тогда же и все комнаты плачевный голос издали, и весь дом будто ревёт казался, и никого не было, кто бы от плача мог удержаться!..»
«Вообще все люди без исключения предавались неописанному плачу и рыданиям. В это утро не встречалось почти ни одного человека, который бы не плакал или не имел глаз, опухших от слёз. Говорят, что во всех трёх полках (двух гвардейских и в одном гренадерском, составлявших гарнизон столицы) не было ни одного человека, который бы не плакал об этой неожиданной и горестной кончине, как ребёнок...»
Среди «осиротелых детей» сложилась песня:
Ах ты батюшка, светел месяц!
Что ты светишь не по-старому,
Не по-старому, не по-прежнему?
Что со вечера не до полуночи,
Со полуночи не до бела света;
Всё ты прячешься за облаки,
Укрываешься тучей тёмною!
Что у нас было на святой Руси,
В Петербурге славном городе,
Во соборе Петропавловском,
Что у правого у клироса,
У гробницы государевой,
У гробницы Петра Первого,
Петра Первого, великого,
Молодой сержант Богу молится:
Сам он плачет, как река льётся,
По кончине вскоре государевой,
Государя Петра Первого.
В возрыданьи слово вымолвил:
«Расступись ты, мать сыра земля,
Что на все на четыре стороны!
Ты раскройся, гробова доска,
Развернися, золота парча!
И ты встань-пробудись, государь,
Пробудись, батюшка, православный царь!
Погляди ты на своё войско милое,
Что на милое и на храброе;
Без тебя мы осиротели,
Осиротели, обессилели...»