В 1724 году надежды герцога особенно окрылились; он с нетерпением ждал коронации Екатерины, твёрдо веруя с своими голштинцами, что одновременно с нею объявят его обручение. Надежды эти поддерживал Монс. Голштинцы умели снискать приязнь фаворита, что им, как немцам, было нетрудно; Монса и Балка принимали они с почётом, герцог дарил как их, так и Матрёну Ивановну золотыми табакерками, лентами, собаками и т. п. игрушками, насколько то позволял его скудный достаток; ходатайству Монса надо приписывать то, что Екатерина также являла чувство любви и расположения к герцогу, посылала ему время от времени подарки и вообще смотрела на него несравненно милостивее и была к нему внимательнее, нежели государь.
Льстя себя надеждой, что время осуществления его желания близко, экс-жених с января 1724 года решился познакомиться с русским языком. Учителем его был переводчик швед; но, кажется, на первых уроках занятия остановились, по крайней мере аккуратный Берхгольц не говорит далее о них ни слова. Да и до ученья ли было человеку, которого, как сам он рассказывал, с малолетства ещё отучили от всякого ученья бессмысленным заучиванием кучи предметов; до ученья ли было тому, кто каждый день, не зная чем убить время, волновал себя мечтами: состоится или не состоится соблазнительно выгодное для него сватовство? Но кто же его невеста? А ему всё равно — Анна или Елизавета; последняя даже больше ему нравится, но всё равно он готов, по первому указанию государя, воспылать страстью к любой из его дочерей, а пока он одинаково нежно целует им ручки и отвешивает глубочайшие поклоны.
3 февраля 1724 года, в день ангела Анны Петровны, на обеде и на бале государь был очень ласков с её величеством: этого было довольно, чтоб дать надежду голштинцам, бывшим тут же с герцогом, что-де в этот день будет объявлено что-нибудь положительное о браке Карла Фридриха. «Но увы! Ожидания наши не сбылись, — так писал по возвращении домой Берхгольц, — и теперь остаётся только надеяться, что авось наконец в коронацию, с Божиею помощью, всё приведено будет к желанному окончанию».
За справками, обнадёживаниями, вообще для переговоров по этому и другим делам, голштинцы обращались к Монсу. Так, между прочим, 17 февраля 1724 года обер-камергер герцога, граф Бонде, отправился к Монсу, чтоб узнать, когда его королевскому высочеству можно будет приехать проститься с государыней по случаю её отъезда в Москву. Камер-юнкер сам явился к герцогу с извинением от государыни, что проститься теперь она не может, причём Екатерина посылала поклон и соболью шубу в 1500 рублей. Герцог поспешил отдарить посланного золотой табакеркой.
Прошёл февраль, кончался март, двор давно гостил в Москве, шли оживлённые приготовления к коронации, но об обручении герцога со стороны государя не было и помину. Тщетно на пирушках Карл Фридрих провозглашал тосты с понятными для всех намёками на его желания; государь отвечал на них весьма охотно и смеялся над ними. Тосты эти были: «за успех всего хорошего», «за желания и надежды наши»; «весна приносит розы», «чем скорее, тем лучше» и т. п.
Тост «чем скорее, тем лучше» герцог провозгласил не иначе, как предварительно посоветовавшись с Ягужинским. Последний сказал о том на ухо императору, который отвечал на своём голландском языке: «Почему же нет?» — И тотчас же сам потребовал стакан вина.
Наконец наступил день коронации; кончились торжества. Герцог в нетерпеливом ожидании встречал каждый день; вдруг 21 мая 1724 г. узнал он, и то совершенно случайно, что императорские принцессы непременно выедут из Москвы в Петербург в будущий вторник. Это было ему очень неприятно, потому что как сам он, так и почти вся Москва (без сомнения, только в воображении голштинцев) считали за верное, что в день рождения императора, т. е. 30 мая, будет сделано что-нибудь в пользу его высочества.
«Теперь, — восклицал Берхгольц, — все наши надежды разрушатся этим внезапным отъездом!»
На другой день голштинцы с великим сожалением уверились, что цесаревны действительно уедут из Москвы ещё до рождения императора. Опечаленный герцог выплакал горе пред своим обер-камергером, графом Бонде. Тот поспешил к общему их приятелю Монсу.
Было 7 часов пополуночи.
Бонде не застал Монса дома и оставил у него на немецком языке записку. Представляем любопытный документ, в современном, т. е. в тогдашнем, переводе, кстати сказать, исполненном по поручению тайной канцелярии:
«Мой любезный брат! Ох горе! Я теперь у вас был, да не застал тебя. Государь мой [герцог] во всю ночь в беспокойстве у меня был и не можно его утешить. Он вчерашнего числа слышал, что Принцессы отъезжают, и он ещё ничего не имеет и ничего не слышит, что к его спасению принадлежит. Сердечный братец! Попроси её величество императрицу, чтоб она умилосердилась над бедным, опечаленным и влюбившимся (!) государем. Он поистине исчезает в сей неподлинности; и остаётся истинно десперанен, ежели до отъезду принцесс об одной не будет обнадежен. Ради Христа, братец дорогой, не покинь! И матушку нашу (т. е. Екатерину Алексеевну) попроси, чтоб помиловала она. Ей-ей, смерть хозяина моего, ежели милости вашей и Божией не будет. Я не могу его утешить. И ежели ему и ныне из Москвы ехать, и никоторой из принцесс, которой за ним быть наречено не будет, и я заклинаю тебя пред Богом и всеми святыми, доложи о сей нужде нашей всемилостивейшей матушке. Генеральша (т. е. Матрёна Балк) всевозможное здесь чинит, чтоб меня с утешением в дом к государю моему отправить; только я ничего не могу принять, разве ты мне дашь лучшее известие. Я пребываю, дражайший мой брат, весь ваш Бонде. В 8-м часу».
Монс и сам не думал, что дело влюблённого герцога затянется ещё на неопределённое время; он ещё недавно говорил князю Белосельскому да секретарю своему Столетову: «Вот государыня цесаревна (Анна Петровна) — какой человек хороший, а отдают за голштинского герцога; а он ей по человечеству не придёт. То-то чины-то будут! Шаркать и приседать по-немецки станет чиновно...» Говорил он эти речи быть может и не без укоризны, так как видно, что герцог действительно по человечеству не стоил цесаревны, хотя сам же и радел о его деле; а ещё вероятнее говорил он то не «к поношению, но к одному немецкому обхождению».
Как бы то ни было, но все толки и хлопоты не повели пока ни к чему. «Весьма удивляюсь, — писал не без горечи шведской канцелярии советник и сторонник герцога, барон Цедергиельм к графу Велингу, — весьма удивляюсь, что о совокуплении брачном ещё ничего не слышно, и два срока: ярко коронация и день Петра и Павла в сём случае напрасно прошли; сие возбуждает у некоторых мнение, что всё пресечётся, а у некоторых сомнение и недоверку. А как оное потребно есть общему интересу, то оставлю мудрейших зрелому рассуждению. И таким образом всяк принуждён колеблятся, когда объявления без действа остаются. Мне мнится, ежели б я сказать смел, что императора собственный кредит и интерес в том претерпевает».
«Я имел честь прошлой почты вам объявить, — писал тот же Цедергиельм три дня спустя, — в каком я состоянии обретаюсь и о неспокойстве, которое мне приключают пункты, интересованные о мариаже и... Ведая так, как я известен его императорского величества разум и твёрдость, менее бы нас тревожило в продолжении помянутого мариажу, ежели б не чинились некоторые интриги, чтоб опровергнуть взятые меры и публику обольстить таким образом, дабы доброжелательные не знали, на что им надеяться. А между тем противники надеждою себя флатируют, что по заключении (между Швецией и Россией) алианции, император об интересе герцога более попечения иметь не будет, отчего он может прийти в посмеяние и на жертву отдан быть. И начинают уже сумневаться, какое окончание дела его восприимут. Сие отъемлет кураж и остановляет горячесть, и подаёт случай к разным рассуждениям, и кажется будто блекнет тем слава монарха, который ему протекцию свою обещал. Я признаваю, что сие суть токмо проводы; обещания и паролю императорского не держится. Но по что сие продолжение? Подаётся токмо тем приятелям омбраж, а неприятелям случай все свои способы к помешательству употреблять. И воистину, когда неприятели о том радуются, то другие весьма печалятся и неутешительны. И тако, которой партии ныне хотят угодить и от которой надеются сентиментов сходнейших? Никогда б поверить не можно, чтоб коронация и Петров день напрасно минулись без декларации. Воистинно, общий интерес в том так претерпевает, что словами оное изобразить не можно и экспрессии на то нет. Многими продолжающимися выкрутками можно того к падению привесть, которого обещано поднять...»