И жертвы, чисто в духе Петра, закладываются с февраля месяца 1718 года.
Одна из процессий осуждённых некогда важнейших лиц петровского синклита следует из Москвы в Петербург, гремя цепями и поражая встречных истерзанными своими фигурами... Впереди неё едет монарх и шлёт цидулку:
«Катеринушка, друг мой сердешнинькой, здравствуй! Объявляю тебе, чтоб ты тою дорогою, которою я из Новгорода ехал, отнюдь не ездила, понеже лёд худ, и мы гораздо с нуждою проехали и одну ночь принуждены ночевать. Для чего я писал, двадцать вёрст отъехав от Новгорода, к коменданту, чтоб тебе велел подводы ставить старою дорогою. Пётр. В 23 д. марта 1718 г.».
С одной стороны, страшная жестокость, с трудом оправдываемая духом времени, современным законодательством, ещё труднее — государственными целями; с другой — тот же характер являет черты нежности, необыкновенной предупредительности и любви, обратившейся в глубокую и сильную страсть. Ввиду этого нельзя не признать в Петре характер, полный драматизма, характер цельный, мощный, заслуживающий внимания и изучения. И с каким тактом применяется к нему «сердешный друг!».
Пётр казнил сына, скасовал и скасовывает его сторонников — и вот Екатерина отводит взор его, отуманенный кровью, на картину семейного счастия: «Прошу, батюшка мой, обороны от Пиотрушки (великий кн. Пётр Петрович), понеже немалую имеет он со мною за вас ссору, а именно за то, что когда я про вас помяну ему, что папа уехал, то не любит той речи, что уехал; но более любит то и радуется, — заключает Екатерина (24 июля 1718 года), — когда молвишь, что здесь папа!»
Папа, бывший в это время в Ревеле, послал маме остриженные свои волосы, и с этой «неприятной», как он выражался, посылкой писал, как кажется, по поводу царевича Алексея: «что приказывала с Макаровым, что покойник нечто открыл, — когда Бог изволит вас видеть: я здесь услышал такую диковинку про него, что чуть не пуще всего что явно явилось...»
Екатерина, однако, помнит слова одного из прежних своих патронов — Меншикова: «слава де Богу, что оный крыющейся огнь (т. е. партия царевича с её мнимыми замыслами) по Его, Сотворшего нас, к вашему величеству человеколюбивой милости, ясно открылся, который уже ныне с помощию Божиею весьма искоренить и оное зло запаление погашением истребить возможно». Екатерина видела, что возможность осуществлена на деле, огонь потушен, и её дело — «превысокомудрым своим рассуждением уничтожить» в Петре всякое «сумнение». И вот она рассевает могущее быть «сумнение» — то шутками, то мнимою ревностью, то знаками заботливости и любви, то цидулками о «шишечке»... На этом «шишечке» с любовью и надеждой останавливаются взоры Петра...
«Оный дорогой наш шишечка часто своего дражайшего папу упоминает и, при помощи Божией, во своё состояние происходит и непрестанно веселится мунштрованием солдат и пушечною стрельбою...». Этих забав не любил запытанный брат его Алексей: вот почему Екатерина рисует картинку, как теперешний наследник престола тешится солдатиками. Это же она повторяет и в последующих письмах; подобные известия нравятся «сердешному дружочку-старику».
Между тем, несмотря на все нежности и предупредительность Екатерины в её письмах к государю, всё-таки видно, что с этого, именно с этого времени, т. е. около 1718 года, она охладевает к старику; что-то такое делает её, женщину с таким тактом, даже неосторожною; она, например, не торопится отвечать мужу, и Пётр вынужден упрекать её за молчание. Впрочем, самый тон упрёков должен был её успокоить насчёт чувств к ней супруга; упрёки были в таком роде: «пятое... письмо пишу к тебе, а от тебя только три получил, в чём не без сумнения о тебе, для чего не пишешь. Для Бога пиши чаще».
«Уже восемь дней, как я от тебя не получил письма, чего — для не без сумнения, а наипаче что не ответствуешь на письмо [моё] и поелику...» и т. д.
Но вот отправляет она к нему «крепиша, [каких-то] колечек, травочки», а то вот «яблок, да орехов свежих» или «венгерского крепкого и сладкого по полудюжине и дюжину пол-пива, тако ж несколько фруктов»; просит его, «батюшку» своего, чтоб тот поберечь себя изволил, да почаще о здоровье своём уведомлял, «плаче же всего — так она заявляет — самих вас вскоре и в добром здравье видеть».
И «батюшка» доволен, счастлив и шутливо отписывается с корабля своего «Ингермандланд», тот Ламеланта; «рад бы, прося у Бога милости, что-нибудь сделать, да негде и не над кем (государь воевал в то время, в 1717 г., на Балтийском море со шведами); ты меня хотя и жалеешь, однако ж не так, понеже с 800 вёрст отпустила, как жена господина Тоуба (начальник неприятельской эскадры), которая его со всем флотом так спрятала, что не только его [не] видим, но мало и слышим, ибо в полуторе мили только от Стокгольма стоит за кастелем Ваксгольмом и всеми батареями». Государь прилагал реляцию адмирала Апраксина, опустошавшего в это время берега Швеции; из приложения Екатерина могла узнать, как «адмирал наш едва не всю Швецию растлил своим великим спироном» (копьём).
«Всепокорно прошу вашу милость, — отвечала супруга — дабы... писаниями своими оставлять меня не изволили, понеже в нынешнее с вами разлучение есть не без скуки, и только то и радости, что ваши писания; ибо и в помянутом своём [письме] изволите жаловать, что я жалею вас спустя уже 800 вёрст. Это может быть правда! Таково мне от вас! Да и я имею, — шутила далее Катерина, — от некоторых ведомости, будто королева швецкая желает с вами в любви быть; в том та не без сумнения. А к тому ж заподлинно признаваем, как и сами изволили написать о поступках господина адмирала, что он над всею Швециею учинил. Этак-ста господин адмирал под такие уже толь немалые лета да какое счастие получил, чего из молодых лет не было! Для Бога прошу вашу милость — одного его сюда не отпускать, а извольте с собою вместе привесть».
Пётр счастлив, он не сердится за молчанье, он шлёт ей взаимно любезные презенты: «редьку да бутылку венгерского», а иногда вина бургонского бутылок семь, или красного дюжину, и всё это, разумеется, с обычным пожеланьем: «дай Боже вам здорово пить». Вино сменялось десятком бочонков сельдей «гораздо хороших и свежих»; из них только один бочонок государь оставил у себя, а девять послал жене...
В персидском походе то же внимание: беспрестанно обгоняя её на обратном пути в Россию, государь то шлёт «новины — звено лососи», то просит свою государыню императрицу «не подосадовать», что замешкал присылкой ей конвоя; окружает её заботами о спокойном совершении путешествия, указывает, какою ехать дорогою, и всё это с вниманием и нежностью; повелительного тона не слышно уже ни в одной строчке: напротив, Пётр просит жену «не досадовать», «не гневаться» на него!
Любовь, дошедшая до последней степени, закрепляется со стороны государя весьма важными действиями: так, в начале 1722 года обнародован им устав о наследии престола. В этом любопытном документе вспоминал Пётр об авесаломской злости царевича Алексея, строго порицал «старый недобрый обычай» — большему сыну наследство давать; удивлялся, из-за чего этот обычай людьми был так затверждён, между тем как по рассуждению «умных родителей» делались ему частые отмены, что де видно и из священной, и из светской истории. Государь приводил примеры, утверждал, что в таком же рассуждении в 1711 году было им приказано, чтоб партикулярные лица отдавали бы недвижимые имения одному своему сыну — достойнейшему, хотя бы и меньшому; а сделано это было для того, чтоб «партикулярные дома не приходили от недостойных наследников в разорение». «Кольми же паче, — гласил составитель устава, — должны мы иметь попечение о целости всего нашего государства!» Это попечение выразилось в уставе: от воли де государя зависит определение наследства; кому он захочет, тому и завещает престол. «Дети и потомки» таким образом, по мнению преобразователя, «не впадут в злость авесаломскую», «они будут иметь на себе эту узду — устав».
Вся Россия должна была учинить присягу, что не отступится от воли монарха; она признает наследником того, кого он похочет ей дать, кого он ей завещает. Устав был не что иное, как переходная мера к объявлению «Катерины» преемницей державы: её малютки «шишечки» «Петрушеньки» не было уже на свете.