В 1698 году, в последних числах августа, Москва тревожно ждала царя Петра Алексеевича из его долговременного заграничного путешествия. Чувство тревоги и страха волновало всех от великого боярина и «генералиссимуса» Шейна до последнего стрельца, томившегося в колодках за известное дело под Воскресенским монастырём... В толпах «серого» народа бродили разные слухи и толки; те и другие были вызываемы нелюбовью к Петру и его нововведениям, те и другие были поддерживаемы полуторагодичной отлучкой монарха. «Царя Петра Алексеевича не стало за морем!» — таинственно говорили тётки и сёстры государя и вслед за ними весть эту разносили горожанки, стрельцы и стрельчихи; повторяли и верили ей даже бояре-правители, охваченные, по выражению государя, «бабьим страхом». «У нас наверху (т. е. во дворце) позамялось, — шептала одна из враждебных Петру царевен своей постельнице, — хотели было бояре государя-царевича удушить...» «Государь, — передавала стрельчихам одна из боярских боярынь, — государь неведомо, жив, неведомо, мёртв... В то число, как было бояре хотели государя-царевича удушить, его подменили и платье его на другого надели, и царица узнала, что не царевич; а царевича сыскали в иной комнате, и бояре её, царицу, по щекам били...»
Толки эти, начавшиеся со времени отъезда Петра, приняли громадные размеры и были искрой, брошенной в порох. «Ныне вам худо, — писала Софья стрельцам, — а впредь будет ещё хуже. Идите к Москве. Что вы стали?..» И стрельцы откликнулись на призыв: «В Москву, в Москву! Перебьём боря, разорим Кукуй (Немецкую слободу), перережем немцев!..»
Немцы остались целы; уцелел и ненавистный народу Кукуй-городок: стойкость Гордона и пушки де Граге спасли кукуйцев от народной мести; стрельцы были смяты, разбиты, перехвачены и 2 июля 1698 г. 140 облихованы кнутом, а 130 человек по указу Шейна и бояр-правителей вздёрнуты на виселицы.
Но розыск и казни были слишком поспешны, милосерды и необстоятельны для столь важного дела, так по крайней мере казалось Петру: «С печалью и досадою от болезни сердца» слал он ещё из Амстердама горькие укоризны кесарю Ромодановскому за послабление мятежникам; и вот с твёрдым намерением «вырвать семя Милославского, угасить огонь мятежа» спешил государь в столицу: «Сей ради причины, — писал он Ромодановскому, — будем к вам так, как вы и не чаете».
Бояре, однако, чаяли, и чаяли для себя грозную сиверку.
Во вторник, 25 августа, в 6 часов пополудни, только что прозвонили от вечерни, в боярских палатах, дворцовых теремах, затем по всей Москве пролетела весть: государь приехал! Пётр с Лефортом и Головиным возвратились в столицу. Проводив великих послов до их жилищ, навестив несколько боярских семейств, царь спешил насладиться радостями любви, но не в объятиях постылой уже царицы Авдотьи, а в семействе виноторговца, одного из жителей Кукуй-городка, Ивана Монса.
Анна Монс, младшая дочь виноторговца, несколько лет тому назад успела приковать к себе сердце сурового монарха. Казалось, разъяснения заграничной жизни, долговременность разлуки должны были погасить любовь Петра к Анне Ивановне; это тем более казалось вероятным, что во всё время с марта 1697 года по август 1698 года, т. е. во время путешествия своего, государь ни разу не вспомнил об Анне, по крайней мере этого не видно из многочисленной переписки с его немецкими и русскими слугами. Но вид Кукуй-городка, должно быть, воскресил в памяти Петра те приятные часы, которые он проводил в семействе Монс, и вот он спешит обнять одну из красавиц немецкой слободы... «Крайне удивительно, — писал австрийский посол Гварьент, — крайне удивительно, что царь против всякого ожидания, после столь долговременного отсутствия, ещё одержим прежнею страстью; он тотчас по приезде посетил немку Монс...»
Но любовь любовью, а дело делом. Ночь проведена была в деревянном домике в Преображенском. На следующие же дни Пётр поспешил принять всех и каждого, в ком только имел нужду; впрочем, ни из его разговоров, ни из его поступков нельзя ещё было заметить, какие уроки вынесены государем из его поездки, какие важные нововведения должна ждать от него Россия. В первые дни он только и делал, что хватал своих бояр за бороды и ловко их отхватывал ножницами. «То были первые, — восклицает Устрялов, — и самые трудные шаги к перерождению России!» Затем из впечатлений, вынесенных царём из-за границы, стриженые сановники услышали похвалы венецианскому послу. Пётр очень хвалил его за вкусные блюда и вкуснейшие напитки. Кроме посла-гастронома, из заграничных знакомых Пётр очень сблизился с королём польским. Четырёхдневные попойки и пиршества (на обратном пути к Москве) до такой степени сдружили Петра с Августом И, что они обменялись кафтанами.
— Я люблю Августа, — говорил царь боярам, щеголяя пред ними в платье нового приятеля, — люблю его больше всех вас; люблю не потому, что он польский король, а потому, что мне нравится его личность.
Так говорил Пётр в беседах со сподвижниками и слугами; но, заявляя пред ними приязнь к Августу, он спешил, однако, отпраздновать радость встречи с московскими друзьями. Устроить пир самый роскошный и разгульный было делом весёлого Лефорта. 2 сентября к нему собралось до 500 человек гостей; на пирушку по указу царя были созваны все немецкие дамы, находившиеся в Москве. Разумеется, смело можно предположить, что не забыли пригласить и Анну Монс, настоящую царицу празднества. Заздравные тосты, крики пирующих, музыка, пальба из 25 орудий, залпами встречали каждый тост, и самая горячая пляска не переставала до позднего утра...
Но оставим танцующих, поищем государя... Вот он сидит за столом в облаках табачного дыма за бутылками и ковшами; Пётр окружён друзьями и слугами, шумна беседа «кумпании»; хмель развязал языки, и генералиссимус, боярин Шейн, неосторожно пробалтывается о разных производствах и отличиях, за деньги и в большом числе сделанных им в своём отряде. Царь вспыхивает. Выскочив из-за стола, он расспрашивает о слышанном солдат, стоявших на карауле... Ответы солдат увеличивают его негодование; со страшным гневом государь выхватывает шпагу и бьёт ею по столу: «Как колочу я теперь по столу, — кричит Пётр, — так разобью я весь твой отряд, а с тебя, генералиссимус, сдеру шкуру!»
Если бы можно было перенестись в это общество, созванное по воле царя веселить его и самому веселиться, если бы можно было взглянуть на лица растанцевавшихся немок-красавиц и немцев-кукуйцев, мы бы увидели, какой испуг овладел ими при звуках громового голоса Петра; какой ужас оледенил общее веселье, когда увидели зловещие размахи сабли в руках гневного властелина. Генералиссимусу грозила явная опасность; один миг — и если не шкура, то голова его легко могла бы скатиться под стол; Пётр, как мы уже знаем, был вообще недоволен последними распоряжениями Шейна относительно стрельцов... Князь-кесарь Ромодановский и князь-папа Зотов дерзнули удержать государя. Тот не унимался; несколько раз хватил по голове князь-папу и наполовину отрубил пальцы князю-кесарю; два удара, направленные в Шейна, пали на Лефорта, удары были чувствительны, но не смертельны...
«Все, — так повествует очевидец, — были в величайшем страхе»; каждый из русских страшился попасть на глаза государю, да едва ли были храбрее немцы и немки, особенно последние. Анна Ивановна (если только она была на балу) не дерзнула смягчить гнев властелина; за это опасное дело взялся молодой фаворит, и взялся успешно — голова Шейна, а также остальные пальцы его неудачного защитника, кесаря Ромодановского, остались целы. В молодом фаворите мы узнаем Алексашку, того самого Алексашку, который несколько недель спустя заявил особенную ловкость в отрубании стрелецких голов... Этот фаворит, укрощающий гнев самодержца, этот юноша-палач с выразительным лицом и огненными глазами, — знаменитый Александр Данилович Меншиков...
В то время, когда пирует и изволит гневаться его царское величество, когда безвестная немка с бойким фаворитом разделяют его внимание и ласки, что же делает злополучная забытая царица?