…Позже оказалось, что у нее есть масса категоричных высказываний. Например, «предательство не прощается». Или «любовь не терпит жалости». Но он оставил то, что лежало на третьем этаже в теплом свете лампы, под присмотром сиделки не из жалости. Всем, и в первую очередь сотрудникам Танатоса, следовало сдавать тела обнулившихся в сомахранилище. Для последующего подселения достойных кандидатов из числа особо выдающихся психосов. Но будь там хоть царица Савская, плевать. Он выбил разрешение оставить Марину дома у самого Проводника, и коллеги долго после этого бросали на него косые взгляды. Бросали и недобрасывали. Одиночество, всегда лежавшее на плечах Марины словно мантия или саван, передалось, казалось, ему. Отделяло. Оберегало. И почти грело, как, вероятно, гниющая мякоть греет перезревший плод. «Она была полна своею смертью». А он, вероятно, был полон смертью Марины, хотя нет, не смертью. Исчезновением. Уходом. Уходом куда? Он нашел бы ее и в мире живых, надумай она подселиться в чье-то тело, и в царстве теней. Но ее не было ни там, ни там. «Обнуление» означало, что психос стерся бесследно, растворился, что его больше не существует. Такое случалось, но редко. Такое умели делать немногие. В первые полгода он поднял на уши весь отдел психоцида – с нулевым результатом. Нулевым. Смешно.
Пора было идти. Он чувствовал, что продрог, не телом чувствовал, а таким же продрогшим разумом. И плащ промок. И в ботинки медленно набиралась вода, словно переполненный влагой песок детской площадки начал выдавать всю эту дождевую воду обратно. Словно потела сама земля, землю била лихорадка, проступая холодной влагой на коже. Так Тартар потел преступными психосами, так разверзлись хляби небесные, и прорвался проклятый Элисиум. Дурацкие мысли. Дурацкие мысли. Это просто Апокалипсис, откровение, реальность, с которой за шестьдесят с лишним лет пора бы уже свыкнуться. Он родился в ней. Он и не знал другого мира. Он был прямым ее порождением, психопомпом, цербером, экзорцистом, одним из лучших в Академии, в этом полисе, а значит, и во всем мире.
Он приподнялся, но в последнюю секунду перед тем, как покинуть площадку и начать вызванивать сиделку в домофон, вспомнил кое о чем. В больном свете фонаря достал из кармана колоду карт. Вытянул случайную. И опять выпала Трехтелая, на сей раз – в ипостаси Лучницы. Прищурившись, глянул вверх, но сплошные белесые тучи затянули небо, скрывая светлый лик Темной Госпожи.
Надо было решаться.
* * *
В шесть утра тебя будит телефонный звонок. За окном висит предрассветная хмарь, дождь сменился туманом. Телефон на прикроватной тумбочке – древний монстр из черного пластика – неистово наяривает. Гептархи отчего-то не признают мобильников и по служебным делам в «Танатосе» отзваниваются на стационарные аппараты. Бог дорог и перекрестков без ума от медного кабеля.
Звонит Розенкранц, сухой голос в трубке. Сухим голосом Розенкранц сообщает, что обнаружена очередная жертва Попутчика.
Ты сжимаешь трубку так, что черному пластику полагается расколоться, осколкам – впиться в побелевшую ладонь. Не раскалывается. Хорошо, что Розенкранц такой сухарь. Все равно что говорить с машиной. Время, место преступления, марка автомобиля, пол и возраст жертвы. Эти равнодушные отчеты, ровно раз в месяц, в ночь Большого Полнолуния – а точнее, наутро после него, – стали для тебя обыденностью. Непонятно, чего добивался Психопомп, когда велел тебе выслушивать их. Все равно что сыпать соль на покрывающуюся тончайшей пленочкой плоти рану. Впрочем, кто и когда понимал Гептархов? Тебе не разрешают расследовать дело, не разрешают ничего предпринимать, только слушать и представлять бумажный профиль Розенкранца: вот следователь подъезжает к глубокой арке, ведущей в один из дворов Островной Стороны, вот он останавливает служебную «Арму», выходит, наступает начищенным ботинком в лужу, чертыхается. Вот он подходит к красному «Пежо», припаркованному у мусорных баков. Рядом уже пристроилась «Скорая», санитары курят и угрюмо кашляют, на мусорных баках и горбатой крыше «Пежо» застыла роса или, может, капли дождя. Девушка в машине еще жива. Откинув голову на спинку водительского сиденья, она глядит в никуда, и по подбородку ее стекает слюна. Тонкая нить слюны, тонкие струи дождя, тонкая паутина медных проводов, паучьи сети Психопомпа. Ты представляешь это так живо, потому что полтора года назад Марину нашли именно такой. А не надо подвозить случайных попутчиков. Сколько раз говорил.
Поборов искушение бросить трубку, ты говоришь: «Да. Да, Розенкранц. Да, я все понял». Вопрос «зачем» остается за кадром. Преступление остается нераскрытым. Тебе уже пора на первый утренний – слава Семерке, хотя бы не экстренный – вызов, а еще надо зайти в спальню, поцеловать Маришу в прохладную нежную щеку и погреметь над ней погремушкой.
* * *
«Если говорить об описаниях и определениях преисподней, «копи душ» – чрезвычайно эффективно, поскольку, хотя слово «души» здесь в первую очередь значит просто «мертвые», оно также несет в себе оттенки как языческого, так и христианского значения. Таким образом, мир иной – это и хранилище, и источник поставок. Этот складской оттенок царства мертвых сводит воедино две доступные нам метафизические системы, в результате то ли от силы давления, то ли от недостатка кислорода, то ли от высокой температуры порождая в следующей строке серебряную руду».[1]
Он усмехнулся. Читалка подрагивала на коленях, по антибликовому экрану скользили предательские блики – поезд на этом перегоне метро почему-то изрядно трясло. Иосиф не был цербером (хотя сама служба «Танатос» в его время уже существовала). Тем более не был цербером немецкий поэт Рильке. Однако описание вполне соответствовало. Бродский приписывал это поэтическому дару предшественника, но скорей всего психосфера начала проседать под весом этих самых спрессованных душ уже больше века назад. Поэты горазды заглядывать за грань. Как и экзорцисты, но цели у них, разумеется, разные. С другой стороны, напомнил он себе, Элисиума как объективной реальности не существует. Все в глазах смотрящего. Он смотрел – так, во многом благодаря бесконечным сборникам мифов, стихам и даже вот этому эссе.
Или взять метро. Подземные галереи, колонны, бледно светящиеся арки – опять же пародия на то, иное царство. Но что первично? И что может быть вообще первичным, кроме всепоглощающего черного пламени Эреба? Но кто тогда зажег это пламя?
Раздраженно отключив читалку и сунув ее в карман плаща, он встал со скамьи и стал проталкиваться к выходу. Люди, что-то чувствуя, сторонились. Как будто от него несло мертвечиной. «Двери закрываются. Следующая станция “Петропольская”». Но на следующую нам не надо, надо на эту, названную в честь очередного поэта. Тоже любителя интересных метафор, вроде вырванного из груди сердца, освещающего во мраке путь. Что это, если не фос вита, свет животворящий, столь любимый клиентами «Танатоса»?
Он усмехнулся и поставил ногу на эскалатор. Увидев налипшую на ботинок грязь, брезгливо скривился. Неужели на площадке успел так извозиться вчера? Да и плащ сегодня утром оказался влажным, как будто не просох после вчерашнего дождя. Вечная сырость. Плесень. Гранит. Хрустнув пальцами, взялся за поручень. Эскалатор возносил его вверх, казалось, бесконечно долго – таким же долгим кажется спуск (или подъем?) возжаждавшим телесности психосам? В последнее время он замечал за собой, что думает о них слишком много. Больше, чем о Марине. Больше, чем о живых – в том числе и тех, которых спасал от ненасытного голода мертвых.
Этот случай был ординарным, никакой спешки не требовалось. Вжав голову в плечи и глядя под ноги, экзорцист прошагал по широкому проспекту с блестящими на утреннем солнце витринами, свернул в одну из боковых улиц и дальше, во дворы. «Скорая» стояла у парадной. Санитар курил у машины, водитель переговаривался с кем-то по телефону. Обычная железная дверь, неровно выкрашенная краской кирпичного цвета. Кто-то успел отпереть ее и даже подпереть камнем, и из дверного проема в лицо экзорцисту влажно дышала темнота.