Бумажный самолет
Недалеко от дома наших родственников стоит исхлестанный до черноты дождями сруб. И снаружи, и изнутри он почти до самых окошек зарос травой. Я свернул из бумаги галку, подбросил, а ветер подхватил ее и затащил прямо в окно сруба.
Трава после дождя мокрая. Я хотел зажмуриться и пробежать через нее, но меня сразу обдало с ног до головы брызгами, и я отскочил. Пришлось идти в атаку. Хорошо, что саблю захватил. Порубил всю лебеду под самый корень.
К срубу была приставлена такая же старая лестница. Я подобрал галку, попробовал ступеньки (не обломятся ли?) и полез вверх. Сидеть наверху страшновато, но зато здорово и все видно. Я сидел, сидел, Феню-дурочку увидел. Она шла босиком, шла и приплясывала. Юбка у нее сбоку задралась, и одна нога была заляпана в грязь по самую коленку. Я хотел ей, как деревенские мальчишки, крикнуть: «Феня, муж приехал, пианину привез», но увидел, какое у нее доверчивое лицо и какие заляпанные в грязь ноги, и мне расхотелось ее обманывать. Я крикнул:
– Феня! Смотри!
И бросил свою галку, свой бумажный самолет. Она не сразу его разглядела, постояла, потом радостно замахала руками и побежала по траве. Я думал, она его порвет или возьмет себе, а она принесла и протянула мне, чтобы я еще раз пустил.
И мы стали играть. Играли, играли, а потом я кинул самолет высоко-высоко, и вдруг, смотрю в ту же сторону, куда он полетел, – летят еще три. Из белого облака вынырнули такие же маленькие, может, даже еще меньше, чем мой, и летят. Только не игрушечные, а настоящие.
Я скатился с лестницы, больно зацепился локтем, всю руку осушил и через мокрую траву напрямик бросился к дому. Пока бежал, слышал, как где-то далеко, за спиной, несколько раз раскатисто ухнуло.
На крыльце уже стояли старик, Колька, Анна. Негромко переговаривались:
– Тресвятскую бомбят.
– Чего ее бомбить? Там дом да колодец.
– Эшелон, наверное, застукали.
Они замолчали. Я притаился на крыльце и тоже прислушался. Бомбы ухали далеко, глухо, неопасно, но все равно было вокруг тревожно.
Повидло
После бомбежки старик взял суковатую палку и зашагал, не оглядываясь, по дороге на станцию. Ветер взъерошил бороду, он поймал ее свободной рукой и пригладил. На станции в белом домике жил его свояк, и он пошел его проведать и узнать, что бомбили.
Колька постоял на крыльце и отправился в сарай стол доделывать. Я принес Анне соломы для печки и пошел помогать Кольке.
Мы долго работали и за стуком не сразу услышали, что Кольку зовут.
– Погоди, – сказал он мне.
Мы вышли из сарая и увидели старика. Я его сначала не узнал: он возвращался домой не по дороге, а по тропинке между полем и садом. И еще я его не узнал, потому что он шел без рубашки, голый до пояса. На нем осталась только одна борода и крестик на веревочке, запутавшийся в волосатой груди. Под мышкой он держал пишущую машинку, а две рубахи, нижнюю и верхнюю, завязанные узлом и раздувшиеся, тащил, согнувшись, на спине.
– Возьми стукалку, – приказал старик.
Колька забрал пишущую машинку и хотел помочь ему нести связанные узлом рубахи, но он зло прохрипел:
– Не трожь – потекет!
– А чё это, батя?
– Повидла.
– Где поджился?
– Эшелон разбомбленный стоит на Тресвятской.
– Ух ты!
– Не ухай, уже часового поставили.
Он протопал по крыльцу, через кухню и скрылся в своей комнате. Они все засуетились, забегали. Колька принес воды, Анна поставила на самый жар чугунок, чтобы вода быстрей согрелась. Старик сидел на табуретке посередине комнаты, курил «козью ногу» и ждал воду. Вся спина, и плечи, и даже брюки были у него густо измазаны в повидле. Алешка крутился около. Он цеплял пальцем со спины у деда повидло и складывал в банку. Старик передергивал плечами и мрачно хрипел:
– Не щекотись.
Заметив, что мы со Светкой стоим в дверях и смотрим, Алешка замахнулся на меня:
– Уходи, ты не наш, а она наша.
И, чтобы доказать это, он ухватил Светку за руку и, подтащив к деду, толкнул к банке, сказал:
– Ешь.
Светка спрятала руки за спину.
– Ешь, – пригласил он еще раз.
Но она стояла как каменная.
– Не бойся, ешь.
Он сам подцепил из банки повидло на свой палец и хотел ей по-родственному сунуть своей рукой в рот, но Светка мотнула головой, и он только измазал ей щеку.
Старик засмеялся, шумно закашлялся дымом, который окутал его бороду. Светка отступила на шаг, повернулась и убежала на кухню. Я помог ей поскорее залезть на нары.
Консервы
Мама пришла усталая, молчаливая. Она выслушала бабушкин рассказ о том, сколько старик притащил со станции повидла, и ничего не сказала, легла на спину и закрыла глаза. Мама ходила работать в лесхоз. Сегодня ей обещали выдать хлеба и не выдали. Надо было просить у Анны картошки, чтобы сварить суп, а просить больше она не могла.
Подошел старик, потоптался около печки и постучал согнутым пальцем, как будто в дверь, в столб нар.
– Можно?
Мама одернула платье, села.
– Да.
Он собрал в кулак край занавески, отдернул:
– Валентина, у нас в погребе у самих… а на Тресвятской эшелон разбомбленный стоит.
– Ну и что?
– Мы с Колькой идем. Так что пойдем и ты. Там часового поставили, но вакуированным, каким нечего есть, дают.
Мама молча спустилась с нар, бабушка торопливо вытряхнула в угол какие-то вещи и сунула мне мешок.
– На, отдай.
Но я схитрил, не отдал, а потащился с мешком за мамой. На улице она обернулась и уже остановилась, чтобы прогнать меня, но старик опередил ее.
– Пусть идет… для жалости.
Мешок мама у меня отобрала, когда мы стали подходить к станции. Осталась у меня сабля, с которой я никогда не расставался. Я начал забегать вперед и срубать головы конскому щавелю. Попалась под ноги какая-то бумажка. Колька поднял ее, повертел.
– Бланк.
Прошли еще немножко, и бланки стали попадаться чаще. Они были рассыпаны по всему полю, и некоторые из них ветер время от времени подхватывал с земли и уносил в сторону. И тут мы увидели Феню-дурочку.
Она шла впереди нас, но не по дороге, а прямо по стерне босыми ногами. Подпрыгивала, съеживаясь, и все время наклонялась, подбирая бланки. Одной рукой она прижимала к себе столько, что удержать все не могла, и они у нее сыпались на землю. Но. мы с мамой смотрели не на Феню и не на бланки, а на белый домик, во двор которого, проломав забор, заехал помятый вагон. Около колодца лежало на боку еще два вагона, остальные стояли на путях…
Молодой солдат с винтовкой наперевес ходил в центре разбитого эшелона.
– У консервов стоит, – объяснил старик.
Напротив солдата под насыпью собралось несколько баб, они его о чем-то просили, но он мотал головой и не очень уверенно выкрикивал:
– Отойдить! Стрелять буду.
Два парня незаметно нырнули под вагон, но когда они выскочили назад с ящиком, солдат их заметил, побежал, тяжело топая сапогами, прицелился, но стрелять не стал или, может, не успел. Парни ящик бросили и убежали, но когда часовой на минутку отвернулся от них, подобрали снова и уволокли в кусты.
Вид у часового был растерянный, загнанный, как будто он долго-долго бежал по шпалам в своих тяжелых сапогах и никак не может отдышаться.
Мама смело пошла к женщинам, которые о чем-то просили часового. Подалась всем телом вперед, собираясь перешагнуть ложбинку, и замерла… Между ложбинкой и воронкой от бомбы в густой траве лежала мертвая женщина в шелковых чулках. В откинутой руке она зажимала ручку зеленого, такого же, как у Светки, горшка.
– Не бойся, – подтолкнул сзади старик маму, – это неубитая, это разбомбленная. Здесь их много валяется. А солдат в своих стрелять не станет, он только пужает.
Мама оттолкнула его руку, обошла мертвую далеко стороной, мне махнула рукой, чтоб я шел домой, но я спрятался за куст.