– Рисуй, рисуй, Надюшка, мы не будем ругаться. Сейчас будем обедать. Я что-то вкусненькое принес.
Они закрылись в кухне, и отец шепотом продолжал ссориться с женой. Голоса мамы не было слышно.
Надя прислушивалась и думала: хочет она или не хочет, чтобы новая выставка состоялась? Отец окантовал, дал названия, подготовил к выставке ее детские рисунки «Кактус и розочка», «Кентавренок», «Сиренки идут в школу», «Октябрята – дружные ребята» и другие такие же, щенячий восторг. Ему надо, чтобы она и сейчас так рисовала, а она не хочет. Она повзрослела. А новые рисунки к «Мастеру и Маргарите» он не понимает, говорит: «Почему ты рисуешь такую чепуху?» Ну, не такими словами, конечно, но по смыслу получается – «чепуху».
Надя пыталась понять себя в самую серьезную минуту жизни, когда она не пошла в двадцать первый кабинет из страха, что ей запретят рисовать. Если она хочет все-таки, чтобы выставка состоялась, то для чего? Для того, чтобы о ней еще раз написали в газетах? Или для чего? Своей подруге Ленке Гришиной Надя говорила: «Я не рисую, я – рифмую». Сейчас, рисуя в новых очках, которые, кажется, вполне ее устраивали, она подумала, что это было слишком красиво сказано и неправда. Она не может не рисовать, как не может не дышать. Рисунки, и детские совсем, и новые, – это ее жизнь. Как же можно не рисовать и говорить вместо дышу – рифмую?
Снова заглянул отец, позвал ужинать.
– Сейчас, – сказала Надя.
Она закончила рисунок, вышел все тот же портрет человека без возраста: удлиненное лицо, печально и в то же время остро глядящие глаза. Она искала образ «Мастера», усталого, мудрого, но едва начинала водить машинально фломастером по бумаге, как память ей подсовывала черты одного и того же человека, которого она не могла забыть ни руками, ни глазами.
Надя отодвинула от себя рисунок и некоторое время сидела, ничего не делая. Новые очки были вроде бы и хороши, но все-таки что-то немного мешало, не привыкла, видимо, еще к стеклам иной формы. Надя нагнулась, достала старую замшевую сумочку, которая хранилась в секретере на нижней полке. В сумочке лежал маленький цветной платочек с желтыми утятами на уголках. Надя раскрыла сумочку, поднесла ее близко к лицу. Слабый запах табака, сигарет все еще сохранялся в кожаной кисловатой пустоте. И платочек был пропитан запахом табака. Этот запах был неистребим, вечен. Он принадлежал человеку, о котором Надя помнила каждый день, даже когда не думала о нем…
…Никто не знал толком, откуда взялся медведь. Огромная круглая столовая, своими размерами и высокими потолками напоминающая выставочный зал, восторженно гудела. Мальчишки и девчонки, оставив тарелки и стаканы с недопитым компотом, сбились к центру, где у небольшого фонтана вожатые кормили медведя. Надя протолкалась поближе. Вдруг столовая ахнула подобно тому, как ахает переполненный цирк, на глазах у которого падает с трапеции гимнаст. Прокатился панический гул. Шарахнувшаяся врассыпную толпа прижала Надю спиной к колонне. Мгновение – и перед ней никого не оказалось, и она увидела неподалеку от себя вставшего на дыбы медведя. Одним ударом лапы он опрокинул стол и словно бы смахнул тем же движением вместе с тарелками ребят, окруживших фонтан.
С противоположного конца столовой бежал, высоко поднимая руку, какой-то человек. Он что-то кричал, но за гулом его не было слышно.
Медведь подтолкнул стол к фонтану и сбросил в воду. Сердито зарычав, он пошел на ребят, отрезанных от выхода с одной стороны столами, с другой – стендами и холодильниками. Вожатые, сбившись кучкой, пятились от него, загораживая собой ребят. Один из них, не оборачиваясь, крикнул срывающимся голосом:
– Не бойтесь, он же из цирка!
Но девчонки за его спиной завизжали и полезли под столы. Вожатый сделал еще шаг назад и остановился. Теперь шел только медведь. Страшные бугры мышц, как огромные ядра, перекатывались под космами. Вожатый стоял, слегка пригнувшись и наклонив вперед голову. Надя увидела, как он побледнел. В последнее мгновение, когда громко дышащий зверь был уже рядом, столовая пронзительно взвизгнула. Надя вскрикнула вместе со всеми и зажмурилась. А когда открыла глаза, то увидела, что медведь облапил вожатого и они стоят в обнимку, как в цирке во время представления.
Человек с поднятой рукой, в которой был арапник, наконец подбежал. Он без всякого страха ухватил медведя за ошейник и, оторвав от вожатого, грубо опрокинул на четыре лапы.
– Ты что? – гневно крикнул он медведю. – Ты что?! – И торопливо в сторону: – Извините, он думает, что столы – цирковые снаряды. Вы его покормили, и он решил перед вами выступить. Он хороший медведь. Проси прощения, братец! Провинился – проси прощения!
Ребята снова обступили фонтан. Вожатый незаметно выбрался из толпы и двинулся к выходу. Тонкие черты лица, исказившиеся в минуту опасности, разгладились, черные глава смотрели спокойно. Вожатый был худеньким, изящным, небольшого роста. Надя проследила из-за колонны, как он вышел, постоял некоторое время на лестнице и медленно, не оборачиваясь, зашагал вниз.
Откуда-то сбоку подбежала крепко сбитая девочка из Павлодара, Оля Ермакова.
– Молоток наш Марик, да? Не испугался зверюгу, – сказала она, толкнув Надю плечом.
– Марат Антонович?
– Я и говорю, Марат, Марик…
Медведя повели на улицу, и Оля ринулась вслед за толпой к выходу.
– Пойдем посмотрим, – и заработала локтями, пробиваясь поближе к дрессировщику. Надя быстро от нее отстала.
Вожатый
Перед отъездом в Артек Надя попросила маму отрезать ей косы, и теперь у нее была новая прическа, и она сама себе казалась немножко незнакомой, чужой. Волосы опускались прямыми прядями на плечи, оставляя открытым ровный прямоугольник лица. Надя сидела на гладком, нагретом солнцем валуне и рисовала море. Марат Антонович, проходя мимо, залюбовался осанкой девочки. Мама Нади была танцовщицей, она не давала дочери горбиться ни за обеденным столом, ни над блокнотом. «Спинку! Спинку! Спинку!» – требовала она, ласково похлопывая ладошкой по худеньким лопаткам. И Надя научилась «держать спинку», даже когда блокнот лежал на коленях. Вожатый заглянул через плечо. Ему почудилось, что девочка не проводит линии, а послушно следует рукой и взглядом за фломастером.
– Ты рисуешь или балуешься? – спросил Марат Антонович.
Девочка встрепенулась, подняла голову, откинула свободной рукой волосы, и он увидел челочку, разделенную неровным пробором, и темные спокойные глаза.
– Рисую.
– Хочешь рисовать в пресс-центре для газеты?
– Хочу.
– Тогда я тебе дам задание, вроде небольшого экзамена. Согласна? – И он доброжелательно улыбнулся.
Впрочем, сказать о нем «улыбнулся» – значит ничего не отметить в облике этого человека. Доброжелательное и в меру ироническое отношение ко всему делало его удивительно приятным. Лицо Марата было создано для улыбки. Если серьезными становились глаза – смеялся рот. Когда приобретали сухое и строгое выражение губы – начинали смеяться глаза. Ему приходилось делать усилие, чтобы избавиться от своей почти детской несерьезности.
Он на мгновение закрыл лицо руками, и тотчас явственно обозначилась строгая складка на лбу, сделавшая его сразу и старше и значительней. Он хотел на минуту сосредоточиться и придумать задание. Но Надя сказала:
– Я привезла с собой папку с рисунками.
Руки вожатого, медленно скользившие по лицу, резко упали.
– Очень хорошо, – обрадовался он, – пойдем посмотрим.
Когда Надя развязала огромную папку, Марат вспомнил ее рисунки. Года два назад он видел их в журнале. Может быть, рисунки были и не совсем те самые, но очень похожие по манере. Легкие, изящные, озорные линии. Длинноногие и длиннорукие мальчишки и девчонки стремительно появлялись, пропадали, едва коснувшись земли. Люди, звери, куклы, смеялись, прыгали, кружились, то и дело меняли наряды, прятались, притворялись, до упаду плясали. Он поднял голову от рисунков и посмотрел на девочку более внимательно.