Марат читал с удовольствием стихи. Когда Милана приложила ухо к двери, она услышала:
Лови, да не тронь,
Тони, да не кань,
Волынь-перезвонь,
Хвалынь-целовань.
Милана на цыпочках отошла от двери. Она была в недоумении. Она не понимала, что происходит. Да и Марат не понимал. Он читал все новые и новые песни, которые слышал в детстве или узнал уже взрослым: и «Казачью колыбельную» Лермонтова, и андалузскую Гарсиа Лорки, и колыбельную песню Моцарта. Он купался в тихой музыке, доносящейся к нему из страны детства, как купаются сказочные герои в молоке, чтобы выйти обновленными. Его московские госфильмофондовские знакомые страшно удивились бы, если бы узнали, как странно на него повлиял Артек. «Впал в детство», – сказали бы они.
«А может быть, выпал из скучной взрослости?» – подумал Марат. Там, дома, в Лаврушинском переулке, в его кабинете на стене была фреска. Он проспорил эту стену одному известному актеру, который баловался живописью, писал картины по сухой штукатурке. С дерзостью самоуверенного дилетанта актер изобразил в центре умопомрачительное языческое солнце с отходящими в стороны рогами буйвола, а по краям поместил двух обнаженных женщин. На коленях у них сидели синие птицы. «Хорошо бы закрасить хищные кричащие тела женщин, – подумал он, – и попросить Надю Рощину нарисовать на этом месте что-нибудь тонкое и нежное, как колыбельная песня Моцарта».
После ухода вожатого Надя заснула не сразу. Она лежала с закрытыми глазами и молчала. Ей хотелось продлить ощущение непонятной тревоги, от которой сладостна замирало сердце.
Тайна
Бег солнечных разноцветных каруселей продолжался. Под звуки горнов и бой барабанов хоровод мальчишек и девчонок мчался через стадион, костровые площади, крыши соляриев, через раздвинутые стены палат. У Нади кружилась голова от высоты и счастья. На одну минуту с этих каруселей сдернул ее Тофик Алиев, чтобы показать волны при луне, на одну минуту ее сдернула Оля, чтобы поговорить по секрету.
– Как ты считаешь, Марик, по-твоему, красивый? – спросила подружка.
Они стояли в темной аллее Нагорного парка. Прозвучал сигнал отбоя, но Оля не пускала Надю, ждала, что та ответит.
– Марик?
– Ну, наш вожатый. Он же Марик. Сколько раз тебе говорить?!
– Марат Антонович, – поправила ее Надя испуганным голосом. – Не знаю.
В темноте ярко белели форменные рубашки девочек, стоящих друг против друга. Глаза немного привыкли к сырому сумраку ночи, и свет от рубашек высветлил лица. Во взгляде одной девочки было замешательство, во взгляде другой – смущение, прикрываемое уверенными словечками.
– По-моему, он ничего себе, наш вожатый, хоть и маленького роста, – сказала Оля. – С колыбельными песнями у него получилось ничего, да? Классно прочитал. Как ты считаешь? Он тебе нравится? А знаешь, кто был самым первым вожатым?
– Кто? – спросила Надя, чтобы не отвечать на первый вопрос.
– Пугачев, – засмеялась подружка, – в «Капитанской дочке». Помнишь, там есть глава «Вожатый»? Он для Гринева был вожатый, когда они заблудились в буране. А Марик для нас вожатый, хоть мы и не заблудились.
Она говорила шутливо, но обстановка, в которой все это происходило: сырая темнота, тревожно шумящие деревья, – делала их встречу серьезной и важной. Когда Оля произнесла имя Пугачева, что-то кольнуло Надю. Перед глазами промелькнуло несколько портретов Пугачева из коллекции вырезок, которую собирал отец: гравюра Рюотта с цепью на переднем плане, портрет, заказанный Пушкиным для «Истории пугачевского бунта». Имя второго художника она не помнила.
– У них глаза похожи, – сказала Надя. – У Марата Антоновича и у Пугачева глаза похожи.
– Конечно, у них глаза похожи, – согласилась Оля и, помолчав, добавила: – Ты мне не ответила. Помнишь, о чем я тебя спросила?
– О чем? – сказала Надя нехотя.
– Ну, нравится он тебе или нет? – И вдруг решительно и гордо добавила: – Мне нравится. Жалко, что он вожатый, правда?
– Да, – тихо кивнула Надя.
– Но все равно давай вместе будем к нему хорошо относиться.
Надя могла бы сказать, что и так хорошо относится, но она понимала, что Оля в свое предложение вкладывает более глубокий смысл.
– Давай, – согласилась она.
– Будем делать все так, чтобы у него не было никаких неприятностей. Это, конечно, больше меня касается, но я возьму себя в руки. Я умею, если захочу.
– Да, – согласилась Надя.
Предложение Оли застало ее врасплох. Они вышли на освещенную аллею и припустились наперегонки. У Пушкинской беседки остановились перевести дух и пошли шагом. Чугунная доска с профилем поэта была ярко освещена фонарем. Надя вспомнила, как Тофик взмахнул рукой и замолчал, не мог произнести слова: «Коснуться милых ног устами…»
– Тебе нравится Мария Раевская? – спросила она у Оли.
– Не знаю, – пожала та плечами. – Вообще-то она красивая.
– Ей было тоже пятнадцать лет, как нам с тобой, когда она здесь ходила.
– Они в своем девятнадцатом веке раньше влюбляться начинали, – не то позавидовала, не то осудила Оля. – Нас в четырнадцать только в комсомол принимают, а Наташа Ростова в двенадцать уже целовалась со своим Боренькой. Надьк, а ты целовалась с кем-нибудь?
– Нет, – ответила тихо Надя.
– А Марату нашему тридцать один годик, – сказала Оля. – Но это ничего, – сурово добавила она, – мы все равно будем к нему хорошо относиться, как договорились. Хоть он и старый.
Надя кивнула. Они были детьми и верили, что можно заключить тайное соглашение хорошо относиться вдвоем к одному человеку.
Надя проснулась рано. Солнцезащитные козырьки карниза дробили свет блестящими полосками из нержавеющей стали на равные части и только после этого пропускали сквозь стеклянные стены палат. Все предметы были пестрыми и праздничными. Солнечные зайчики играли на лицах, на одеялах, на тумбочках. Солнце в Артеке было запланировано, как завтрак, обед и ужин. Оно создавало настроение с самого утра.
Надя долго лежала, с наслаждением жмурясь и стараясь угадать момент, когда раздастся сигнал «побудка». На высокой ноте, томительно и протяжно заиграл горн. Сердце у девочки замерло, начало тревожно и сладко падать.
На галерее раздался негромкий, спокойный голос Марата Антоновича:
– На зарядку выходи!
В первое мгновение Надя обрадовалась этому голосу, а потом натянула одеяло до самого подбородка. Ей захотелось спрятаться. После разговора в аллее Нагорного парка она чувствовала себя слишком взрослой для того, чтобы бегать и прыгать перед вожатым в маечке и трусах.
Марат ждал внизу. Он был одет в полную форму пионервожатого и улыбался сразу всем. Но Надя его улыбки не видела. Она пробежала неуверенной трусцой по галерее и некоторое время толкалась с девчонками, стараясь занять место во втором ряду. Впереди оказалась маленькая Рита. Надя старательно съеживалась, ссутуливалась, чтобы спрятаться за ней.
Вожатый прошелся перед строем.
– Сегодня мне поручено провести с вами зарядку, – сказал он.
Радостные ответные улыбки заиграли на лицах ребят. Одна Надя стояла с опущенными глазами.
«Что с ней? Стесняется», – догадался Марат.
– Рощина может одеться. Ей поручается уборка редакционной комнаты пресс-центра. Остальные смирно-о-о!! Бегом марш!
Последние команды вожатый подавал, повернувшись спиной к девочке. Все побежали, а Надя осталась одна. Ей сделалось еще неуютнее. Она тоже побежала, но в противоположную сторону. Взлетела на галерею второго этажа, толкнула дверь и бросилась на кровать лицом вниз. Щеки пылали краской стыда. Было жутко и радостно оттого, что вожатый проник в ее тайну.
Переложив с места на место несколько вещей в пресс-центре и сменив воду в кувшине для цветов, Надя села за свой стол. Но думать без фломастера и бумаги она не умела, и рука начала машинально вычерчивать прямоугольник подбородка вожатого, высокий упрямый лоб и сдержанно-печальные пугачевские глаза. Надя почувствовала рукой всю тонкость и осмысленность лица Марата. Стараясь быстрее закончить портрет, она испытывала незнакомое ей раньше ощущение, будто пальцам становится с каждым штрихом все горячей, будто она касается не фломастером бумаги, а пальцами – висков, подбородка, мягких надбровных дуг. Ей даже показалось, что если она немедленно не оборвет линию, то обожжется. Это ее ошеломило, и Надя поспешно спрятала набросок.