Больше мы не охотились. В ушах у меня все еще звенело. Никитыч же радовался, как ребенок. Он то привязывал птицу к своему широкому охотничьему поясу, то отвязывал и снова, в который уже раз, принимался ее рассматривать. Шел он важно посередине улицы села, а не задами, как делал это обычно и как сделал бы сегодня, если бы не эта удача. На поясе у него красовался тетерев.
Подходили встречные, с удивлением щупали безжизненное тело лесного красавца и поздравляли:
— С полем вас!
— Спасибо, — откланивался Никитыч и важно шел дальше…
Под вечер он снова пришел ко мне. Я подумал, что, по давно заведенному обычаю, он заглянул звать меня на жаркое, но ошибся: охотник был чем-то опечален.
— Беда! — сказал он, едва переступив порог. — Тетерев-то ведь твой! — И показал мне дробь. — Вот, всего три штуки попало…
— Ну и что же? — попытался я успокоить его. — Думаешь, из обоих стволов грохнул, так вся дробь в тушке будет? Так не бывает!
— Да не об этом я! — прервал меня Никитыч. — Дробь-то, видишь, твоя. У меня такой с февраля месяца нет. Все патроны одним бекасинником заряжены.
— А наблюдательный ты! — удивилась моя жена.
— Я-то? — переспросил Никитыч. — А как же? Стрелок, правда, плохой, а наблюдательность имею. Да и не хитро тут разгадать-то. Жарь птицу, а я в магазин сбегаю, грехи обмыть… Меня сегодня почитай все село с полем поздравляло, а зря, с легким паром следовало бы!
На лесной поляне
Весна…
Больше недели гудит в проводах теплый, ласковый ветер. По почерневшим, унавоженным за зиму дорогам важно расхаживают белоносые грачи. В воздухе сырость и острый, волнующий запах земли. Поля очищаются от снега; все ложбины и выбоины залиты голубой снежницей. Посинел и вздулся на речке Ольшанке лед. С юга летят табуны лесной и болотной дичи. По ночам высоко в небе слышны переговоры гусей, лебедей, уток, посвистывание их натруженных крыльев.
По улицам наперегонки скачут веселые, звонкие ручьи, и, словно стеклянное, вдребезги раскалывается в них яркое солнце.
На утренних зорях в глухих сосновых лесах запел свою угрюмую песню сторожкий глухарь, близ болот все ожесточеннее разгораются тетеревиные тока, и совсем особенно, по-весеннему засвистели в чащобах рябчики.
На второй неделе апреля, когда появились на болотах первые проталины, а в лесах черные от сырости пеньки, гаринские охотники: лесник Иван Аверьянович и колхозный счетовод Костя Желонкин — впервые собрались в лес за речку Ольшанку на тетеревиный ток.
Тетерева — птицы пугливые и капризные. Каждый год они выбирают все новые места для своих токовищ. Но и Иван Аверьянович — опытный охотник. Накануне он был в лесу и на двух найденных токах смастерил с десяток шалашиков-скрадков, чтобы в случае надобности переползать из одного в другой.
Из деревни охотники вышли. Засветло. Иван Аверьянович, немножко грузный и широкоплечий с пшеничными обкуренными усами, шел впереди. За ним в пяту вышагивал долговязый, сухощавый Костя. На две головы возвышался он над низкорослым лесником.
Одеты оба тепло и удобно. Костя в стеганых, на вате, брюках, заправленных в голенища яловых сапог, в фуфайке, туго перехваченной патронташем, и в меховой шапке-ушанке. Иван Аверьянович — в неизменном полушубке, в котором привыкли его видеть все и к которому сам он привык, в чесанках с галошами и в такой же, как и Костя, шапке.
Шли молча. Под ногами звонко похрустывал образовавшийся к вечеру ледок.
Около леса из придорожной канавы, залитой водой, вдруг с шумом поднялись два кряковых селезня. Иван Аверьянович рванул с плеча двустволку, но впопыхах зацепил ремешком за пуговицу, и Костя опередил его. Эхо подхватило звук выстрела, долго перекатывало его над лесом, пока не утопило где-то в болоте.
— Эх, знатный ужин упустили мы с тобой, Костя! — искренне пожалел Иван Аверьянович.
А Костя с досады даже плюнул в канаву.
В лесу сумрачно, сыро и холодно. Кругом еще лежали глубокие снега. Казалось, что весна, буйно поработавшая в поле, пришла сюда уже уставшая, обессиленная. Но чувствовалась она и здесь. Не по-зимнему глубоко впаялась в зернистый снег посорка: крошки сухой коры, бородки истолченных ветрами лишайников, мелкие отмершие ветки, семена деревьев и трав. Каждая соринка, нагреваясь на солнце, глубоко уходила и рыхлила снег, точила его, как червь точит дерево. Освобождались от снега сучья деревьев. Снег подтаивал на них, падал вниз большими шапками, стекал коричневыми, настоянными на коре каплями, окрашивая изъеденный, ноздристый снег под деревьями причудливым кружевным рисунком. Выпрямлялись согнутые снегом молодые липки, и рябины протягивали солнцу свои иззябшие ветви. Березки лентами сбрасывали с себя слой побуревшей за зиму коры. Она, тонкая как папиросная бумага, неохотно расставалась с родным деревом, долго трепетала на ветру, пугая сторожкую птицу, и, наконец, отлетала. Березки после этого делались еще чище и нежнее, словно молодели. И стояли они, лесные красавицы, как девушки в хороводе, полоскали на весеннем теплом ветру шоколадные косы свои с набухающими почками, и казалось, что вот-вот брызнут свежей зеленью.
Костя залюбовался ими.
— Посмотри, Иван Аверьянович, — сказал он, — какие чистенькие березки стали. Словно невесты, вырядились…
— У них теперь праздник, весна! — согласился старый охотник.
Кругом было тихо. Все птицы куда-то попрятались. Лишь на сухой вершинке <юсны сидел пестрый дятел в черном жилете на белой рубашке и в малиновой бархатной шапочке и старательно, как на барабане, выстукивал свою незатейливую любовную песенку, похожую на скрип надломившегося дерева.
Пахло водянистым снегом, прелой листвой, смолой, набухающими почками осин и берез. Милые, волнующие кровь запахи, сулящие что-то новое, еще не испытанное, радостное и большое, по-весеннему светлое.
В сумерки охотники добрались до землянки, сделанной когда-то углежогами.
— Здесь и заночуем, — сказал лесник и с трудом открыл набухшую от сырости дверь.
Землянка топилась по-черному и была прокопчена насквозь.
Охотники сняли сумки поставили в угол ружья и пошли собирать сушняк для костра. Огонь разводил Иван Аверьянович. Он чиркнул спичкой, поджег пучок бересты, и она, сразу взявшись, осветила его раздутые ноздри и усы.
Огонь выгнал из углов темноту, оставив там висевшую гирляндами сажу. Иван Аверьянович разулся и повесил над огнем пропотевшие портянки. Костя разуваться не стал. Он вынул из сумки хлеб, кусок холодной телятины и, макая ее в спичечный коробок с солью, стал аппетитно закусывать. Глядя на него, полез в сумку и лесник. Вскоре едкий дым, не успевавший выходить в открытую настежь дверь, прижал охотников к земляному полу. Закусив, они сходили к ручью, напились, потом взбили в углу слежавшееся сено и легли. Костя быстро уснул, а Иван Аверьянович, немного полежав, встал, снял с жердинки просохшие портянки, осторожно размял их и стал обуваться. Когда в костре прогорело, он притоптал золотистые угли, прикрыл дверь, и в черным-начерно прокопченной землянке стало совсем темно и тихо, как в дупле. После этого Иван Аверьянович прилег, но так и не уснул. Где-то в углу скреблись и попискивали мыши, и невыносимо кусали блохи. Их, видимо, было здесь с избытком. Не вытерпев истязания, он встал и, громко выругнувшись, вышел наружу. Легкий холодок успокоил его. Леса, окутанные непроницаемой тьмою, чутко дремали. Было тихо. На небе перемигивались еще по-зимнему крупные и яркие звезды. Вернувшись в землянку, он стал будить разоспавшегося в тепле товарища. Утомленный вечерним переходом Костя спал сном праведника, не обращая внимания ни на блох, ни на мышиную возню. Проснувшись, он даже не сразу сообразил, где находится.
— Который час-то? Много ли времени-то? — спросил его Иван Аверьянович.
В темноте вспыхнула спичка.
— Четверть второго, — ответил Костя хриплым и сонным голосом.
— Ну что ж, пожалуй, двинемся, Тетерева, они рано на токовище слетаются.