Степан Николаевич нахмурился.
— Почему вы не раздеваетесь? — кокетливо спросила его хозяйка. — Снимайте шинель. Выпьете рюмочку за мое здоровье. Да?
— Благодарю вас. Я, по-видимому, здесь незваный гость, — вежливо отказался Степан Николаевич.
— Вы обидите меня своим отказом, — жеманно заворковала хозяйка. — Я вас прошу… один бокал… за меня…
— Извините, я не пью. Прошу простить меня за беспокойство…
Тизенхаузен вышел проводить Степана Николаевича.
— Напрасно вы пошли за большевиками, — сказал он на крыльце. — Вы же офицер.
— Пороховой дым вылечил меня, а вас, как вижу, нет, — ответил Степан Николаевич.
В бытность свою начальником уездного военного ведомства Тизенхаузен имел привычку отвечать призывникам, жаловавшимся на свое здоровье: «Пороховой дым вылечит вашу болезнь». Он уже забыл эти свой слова и теперь, когда его попутчик напомнил их, недовольно поморщился.
— Извините, что так получилось. Я совсем забыл, что у жены сегодня день рождения, — сказал Тизенхаузен и захлопнул за Степаном Николаевичем калитку.
На улице было темно. Из трактира доносилась грустная музыка и пение. Степан Николаевич направился к гостинице, в которой он обычно останавливался, приезжая по делам в Кемь.
Утром Степан Николаевич решил побродить по городу. Не доходя до собора, он остановился перед обшитым досками двухэтажным голубым домом. В этом доме ему приходилось бывать и раньше — здесь помещалась земская управа. Теперь над входной дверью красовалась вывеска: «Кемский революционный комитет». Степан Николаевич нерешительно вошел в здание.
В приемной председателя ревкома волновались посетители: кто-то только что прошел в кабинет без очереди.
— Конечно, кто одет поприличней, того он сразу примет, — ворчала пожилая женщина, сердито поглядывая на дверь, из-за которой доносился стук пишущей машинки.
— Бедных не очень-то жалуют и при новой власти. Трижды надо в дверь войти, только потом тебя заметят. Так было раньше, так вроде и теперь, — жаловалась бедно одетая женщина с ребенком на руках.
— Городской голова! Как тут не заважничать!
— Пожил бы сам в холодном вагоне…
— Осенью, до выборов, соловьем разливался, чего только не наобещал.
— Как его фамилия? — спросил Степан Николаевич у женщины, укачивавшей ребенка.
— Алышев, — ответила она. — Попович… — Она расстегнула кофту и начала кормить ребенка. — На! На! Не реви.
Степан Николаевич немало удивился, когда дверь кабинета распахнулась и от председателя вышел Тизенхаузен в отглаженном офицерском мундире, правда, без погон. Он с важным видом прошел через приемную, даже не взглянув на сидевших у стены посетителей. Степан Николаевич поднялся с места и хотел было отправиться искать отдел народного образования, но тут дверь кабинета снова открылась и на пороге появилась Мария Федоровна. Она прищурила глаза, глядя на посетителей, словно выбирая, кого из них первым впустить к председателю ревкома.
— О, и вы здесь! — удивилась она, заметив Степана Николаевича. — Минуточку!
Через обитую войлоком и клеенкой дверь не было слышно, о чем говорили в кабинете, но вскоре Мария Федоровна вышла и любезно пригласила Степана Николаевича к Алышеву.
— Пожалуйста.
Степан Николаевич показал на других посетителей, пришедших сюда до него, но Мария Федоровна лишь капризно вскинула голову: подождут, мол.
За массивным столом, покрытым зеленым сукном, сидел невзрачный человек с нервным лицом. Приподняв очки и сощурив красноватые глаза, он ответил на приветствие Степана Николаевича и предложил ему сесть. Сунув карандаш за оттопырившееся ухо, председатель откинулся на обитую бархатом спинку кресла, словно, подчеркивая, что он и раньше сидел в этом самом кресле. Так оно и было на самом деле. В этом кресле он совсем недавно восседал как чиновник земской управы, или, как его тогда величали, «господин асессор». Алышев составлял различные проекты строительства дорог в уезде, строчил бесконечные объяснительные записки и поругивал уездное начальство, из-за скупости которого его прекрасные планы из года в год оставались на бумаге. Председатель земской управы однажды вызвал его и отчитал, назвав его планы чересчур либеральными. Алышев почувствовал себя в опале и вступил в партию эсеров. Когда же пришла весть о свержении царя, он прикрепил к груди красный шелковый бант и начал выступать на митингах, щеголяя заранее придуманными пышными фразами об ослепительной заре свободы, о социализации земли, о коалиционном правительстве из представителей всех партий, начиная от эсеров и кончая большевиками. Много ли надо было, чтобы в этом уездном городишке, населенном чахнувшими со скуки земскими чиновниками, мелкими торговцами и ремесленниками, прослыть пламенным революционером. Осенью Алышева избрали председателем ревкома.
— Вы по какому делу? — спросил Алышев.
— Я добираюсь домой… в Пирттиярви. Я учитель… — начал Степан Николаевич.
— Обратитесь к товарищу Машеву, — прервал его Алышев. — Он занимается просвещением. На втором этаже…
Степан Николаевич поднялся на второй этаж и, найдя дверь с бумажкой, на которой было написано от руки большими печатными буквами: «Отдел народного просвещения», постучал.
— Войдите! — ответил мужской голос.
В комнате шел оживленный разговор. Какой-то мужчина, судя по одежде рабочий, горячо доказывал сидевшему за столом молодому человеку:
— Мы не можем ограничиться одной лишь избирательной кампанией. Ведь мы не земские чиновники. Понимаешь? Надо действовать так, как мы в Сороке действовали… По-красногвардейски… А на милицию полагаться нечего. Они все из алышевской компании…
Степану Николаевичу показалось, что он пришел не вовремя, и извинившись, хотел уйти, но молодой человек остановил его:
— Нет, нет. Садитесь, пожалуйста. Я к вашим услугам.
Степан Николаевич рассказал, кто они куда направляется.
— Чем вы думаете заняться в деревне? — спросил Машев.
— За этим я и пришел к вам.
Степан Николаевич с любопытством и некоторым удивлением разглядывал заведующего отделом просвещения. На вид этому юноше интеллигентной наружности было лет двадцать, не больше.
— По правде сказать, нам самим еще многое не ясно, — ответил Машев. — Одно ясно — закон божий учить больше не надо. Главное теперь — превратить просвещение в подлинно народное…
— Да нет, это не главное, — вмешался в разговор посетитель, похожий на рабочего. — Да, да, не удивляйся. Школы, конечно, необходимы, но в настоящее время не они главное. Главное сейчас — установить по всему уезду подлинно народную власть…
Бывший Кемский уезд занимал огромную территорию, по площади превышавшую такое государство, как Бельгия. На этой территории, кроме русских поморских сел и рабочих поселков, находилась и карельские волости, с сотнями деревушек, затерявшихся среди необозримых лесов, по берегам бесчисленных озер и ламб. Советская власть была установлена пока лишь в Поморье, да и то не во всем — во многих рыбацких деревнях ее еще не было. Не существовало еще и уездного Совета. В Кеми действовал ревком, но он был в руках эсеров, состоявших в основном из бывших земских чиновников. Строительство Мурманской железной дороги еще не успело изменить облик Кеми, этого старинного уездного центра, получившего права города еще при Екатерине II. Но если Кемь по-прежнему оставалась обывательским городком, с собором, арестантской и мелкими лавками, то Сорока за последние годы превратилась из рыбацкой деревушки в промышленно-развитый рабочий поселок. На сорокском лесозаводе сразу после февральской революции возникла профсоюзная организация, носившая длинное название: «Союз рабочих и служащих завода Ант. Стюарта». Завком занимался распределением продовольствия, добивался улучшения жилищных условий рабочих, отстаивал интересы рабочих перед администрацией, даже провел две стачки. Являясь председателем ревкома Сороки, Николай Епифанович Лонин понимал, какая задача стоит перед рабочими Сороки.
И, обращаясь к Степану Николаевичу, он продолжал: