— Что читаешь? — наконец решился я на вопрос.
Царь приоткрыл обложку и показал название.
— «Железный поток», — медленно разобрал я.
— Третий раз мусолю. Дать почитать?
— Не, — сомнительно покачал я головой, глянув на мелкий шрифт. — Не осилить.
— Здесь мало книг, всего пара полок. У нас дома стеллажей было … И в коридоре, и в комнатах.
— Ты давно в приемнике?
— С прошлого года. Путевки в детдома приходят редко, и то сперва старших усылают. Нам здесь припухать долго.
— Мы в школу пойдем или прямо здесь будем учиться? — вступил в разговор Толик.
— В приемниках не учат, только в детдомах учат … Толик, ты в школу ходил?
— Да, год. Но читаю плохо. Снова пойду в первый класс.
— Зачем же в первый?
— Только в первом читать учат. И уроков задают мало.
— Я в четвертый пойду, — сказал Царь.
— И зря, — заключил Толик. — Будешь уроки зубрить весь день. Поиграть некогда. Учиться, так снова в первом.
Оторвались первые сутки приемнитской жизни. Сколько их скопилось там, в неоглядной дали?
4
Приобщение
Закрутилась толчея дней, затренькала возжеланными звонками на завтрак, обед и ужин. Я часто заглядывал к малышам. Брат и сестра незаметно приспосабливались к новой обстановке, свыкались с незнакомыми лицами, играли и пели, как в прежнюю детсадовскую пору.
Мы не говорили ни о маме, ни о детдоме, приняв случившееся как принимали до сих пор все: кротко, без капризов.
Довольный тем, что опекать брата и сестру не нужно, ненадолго забывал о своих бедах и я. До первого наскока или окрика. А они сыпались непрестанно. «Жидик, Жиденок, Абхгаша, Фитиль…», — то и дело бросал кто-нибудь мне в лицо оскорбительно и угрожающе. Агрессивность и неприязнь нарастали. В разновозрастной, пестрой мешанине мальчишек только мне не находилось места. А возможно, это только казалось.
Я оживал лишь тогда, когда выпадал из поля зрения старших ребят. Я торопил дни: со временем приемлемый закуток должен был отыскаться и для меня, чуждого всем пацаненка с одиозным именем и выразительным ликом. Или, быть может, за стенами ДПР воспрянут от спячки и пришлют путевки в детдом.
Чем дальше в прошлое уносило жизнь с мамой, тем сладостнее были воспоминания. Дома я просыпался радостным, на сердце было легко, предстоящий день выманивал из постели.
— Куда тебя несет спозаранку? — ворчала мама. — Будто во дворе медом намазано.
— Ага, намазано, — отвечал я, и — только меня и видели! Жаль было терять время даже на завтрак.
В приемнике мы увязли в замкнутом, ограниченном пространстве. Нечем было заняться, не на что потратить день. Оставалось одно: потеряться в толпе и впитывать в себя малейшие изменения настроя сильных.
Неопределенность настоящего и будущего окутывала сознание ватным туманом, бередила щемящее чувство утраты. Понимал только, что занесло нас в окаянное место, где нет оплота, устойчивости, где хлипкая почва ускользает из-под ног.
Вокруг то бурлила и бесновалась, то исходила скорбными песнями перепутанная масса ребят. Правда перепутанность была внешней. Расслоение на сильных и слабых проглядывало зримо и недвусмысленно. Так было и раньше: во дворе и школе привязанности покоились на признании силы и подчинении ей. В устрашающе зловещие тона ДПР окрашивался воровскими замашками главарей.
Неподвижность выхолощенных бездельем дней обостряла восприятие, а память естественно и беспрестанно наматывала однообразные картины занудного быта.
Застревая в дверях, орава мальчишек рванула из столовой и понеслась в группу. Заядлые игроки нацелились захватить шашки, остальных гнала надежда завладеть заветным местечком у окна, подальше от прохода.
Шашки мне не достались, зато я проворно угнездился в дальнем, наискосок от печки, углу, в самой гуще ребят. Сзади стена, никто не заденет, не рубанет по шее. Впритык, потискивая плечами друг друга, жалась затурканная мелюзга старшей группы, а напротив ссутулился над книгой Царь.
Зыбкая безопасность тесного курятника взбадривала. И шашечная доска рядом, как на ладони. Я с трудом подавлял искушение встревать в игру, подсказывать, делать замечания после каждого хода. Стремление к общению в недружественной толпе сродни жажде в океане. Долго размышлять я не привык и поэтому часто попадал впросак. Понимал, лучше не соваться, но не сдерживался и получал очередную долю оскорблений.
Играли на высадку, и меня тянуло вклиниться в живую очередь претендентов. Казалось, обставлю любого, весь вечер проведу за доской, а это единственное, что могло отвлечь от тупой созерцательности и уныния. Горький опыт убеждал в безнадежности такой попытки, да и место хозяина не ждет! Разжился стулом — пристынь, прилипни, как улитка к раковине. Снимешься или сгонят, — будешь болтаться как неприкаянный, попадая под ноги, натыкаясь на кулаки.
С утра настойчиво и неугомонно сыпал спорый дождь. Он стучал по ступеням крыльца, сек перила. Порывы ветра проносили сквозь открытую веранду распыленную водяную морось и хлестали ею в серый проем окна. Потоки воды медленно стекали по стеклу.
У печки сбилась в кучу элита: троица и пять-шесть ее приятелей. Пускали чинарик по кругу, сосали до ожога пальцев, попыхивали в топку. Перекрывая слитную воркотню группы и шум дождя, от печки рвались вульгарные всхохатывания, гортанный рык смачных угроз и хриплых междометий, вызывающая матерная божба. Пацаны давились и щеголяли заковыристой бранью. Иногда они походили на немых, пытающихся издавать членораздельные звуки. От дерганных, ломающихся фигур исходила постоянная опасность. Я горбился, уводил глаза, боясь встретиться с прямым, жаждущим ссоры взглядом. Главное — избежать внимания, не ввязаться ненароком в перепалку, не вызвать наскока. Тогда вечер пройдет мирно.
Горбатый со сноровкой фокусника поигрывал финкой, в бешеном темпе тыкая ее кончиком меж пальцев растопыренной на столе пятерни. Пофорсив, примерил лезвие поперек ладони:
— Зырь, два раза до сердца достанет!
Резко пульнул финку в пол. Не воткнувшись, она загремела у нас под ногами.
— Спрячь перо, едрена вошь! — прикрикнул Никола. — Нарвешься на воспиталку, не отбояришься.
Горбатый унялся, но ненадолго.
— Положь ладонь на стол, — предложил он Духу.
— Нашел мудака! Оттяпаешь палец не за хрен собачий!
— Никола, ты?
Никола охотно припечатал лапищу к щербатым доскам; все пальцы плотно сжаты, только указательный и средний образуют острый угол.
— Зыришь? — ухмыльнулся Горбатый. — Два пальца врозь, — значит вор!
Видимо это не первое подобное представление: Никола расплылся от удовольствия. Потом выудил из кармана пятак, подкинул его щелчком и, поймав, предложил:
— Для затравки: кто умыкнет из кармана — гоню пайку. Ущучу — пайка мне.
Смельчаков не нашлось. Однако пацанье у печки повставало и засуетилось, охваченное пьянящим возбуждением воображаемой поживы. Крадучись, будто все до последнего малолетки не понимали их намерений, они расползлись по группе, проскальзывая меж ребят, посовывая руки в чужие карманы.
Никола вырос за спиной Царя и осторожно, миллиметр за миллиметром, полез двумя пальцами в его нагрудный карман. Искушенный Царь, втянув голову в плечи, посасывал крохи давленого мякиша, обреченно, покроличьи трусил губой. Его, конечно, коробило, но пока не больно, нужно терпеть и помалкивать.
Я сидел как на горячих углях, изъерзавшись в безнадежных потугах изобразить безучастного зеваку. Происходящее напротив нервировало; предчувствовал, что мне достанется, но еще не знал, за что. Случайно уловил взгляд Царя; поразила его озаренная мыслью сдержанность на фоне тупого прищура верзилы-карманника.
— Не шелохнулся! Охерел с книгами своими! — закатился Никола клокочущим хихиканьем.
— Пыль с ушей стряхни, лопух! — Он щелкнул пальцами по раскидистым ушам Царя и исподлобья впился глазами в меня: искал придирки. Медленно перекатывались мыслишки в его голове. От него резко несло табачищем, его близость обескураживала, вгоняла в дрожь, как летящий в голову булыжник.