У девятилетнего мальчишки, Толика, мама тоже сидела в тюрьме, и это несколько ободрило и успокоило меня. Пацан постарше, по кличке Дух, удрал из какого-то приемника.
Порой начальница прерывала допрос и надолго исчезала. Оформление тянулось нудно, как строгий обряд посвящения в неведомое праведное братство.
Я прел в лисьей шубе, поглядывал в окно и думал о необходимости немедленно выслать тетке наш адрес, как было условлено с мамой.
Прикатили мы в город с час назад.
— Вытряхивайтесь живее! Стоим минуту, — подгоняла нас проводница.
Дружно сыпанули с высоких подножек. Осмотрелись. В отдалении два-три пассажира с баулами и сумками неспешно уползали прочь. На месте станции возвышалась бесформенная груда битых кирпичей и прилаженный среди них кусок фанеры с надписью «ЛУГА». Вдоль запасных путей ржавели горы путаной колючей проволоки, лома, причудливо выгнутых рельс, изуродованные останки паровоза и голые каркасы сгоревших вагонов. Такого мне еще видеть не доводилось.
Голодные и усталые, нестройной стайкой разномастных щенят побрели мы немощеными пыльными улочками полуразрушенного города.
Рваный лик войны проглядывал отовсюду. Квартал разметанных взрывами строений краснел обширными россыпями битого кирпича. Черные проплешины застарелых пепелищ с закопчеными культями печных труб щетинились реденьким бурьяном и прущими вверх ярко сиреневыми цветами. Одичавшие палисадники заросли густыми кустами облетавших акаций и непролазными дебрями бузины.
Кое-где в этот хаос вторгались расчищенные островки огородов с белевшими венцами новых срубов и ребрами непокрытых стропилин. Попахивало смолистой мякотью свежетесанной сосны. На задворках на ветру полоскалось стиранное белье. Под окнами широко ржавели помойки. В них копошились грязные поросята и куры.
По расхлябанному настилу деревянного моста мы перешли затянутую водорослями речушку. Блекло рыжие камыши и серая осока сбегали к самой воде.
Сразу за мостом на пологом береговом склоне раскинулась обширная усадьба, обнесенная редкой городьбой зеленого штакетника. От скособоченных, широко раздвинутых ворот дорога вела в глубь двора к двухэтажному деревянному дому с нависшими над крышей кронами деревьев. Дом примостился на взгорье, на самом его гребне, тяжело придавив грубо тесаные камни фундамента.
По периметру двора разбрелись неказистые подслеповатые постройки. Крохотная халупа, рубленная из толстых черных бревен, жалась к оградке слева от ворот. На ее сколоченных из горбылей дверях висела продолговатая полоска бумаги с надписью: «ИЗОЛЯТОР». Из окна канцелярии эта полоска белела светлым пятном на потемневшем от времени дереве.
Пепельно-серый дом, обветшалые серые сараюхи, серая земля, усыпанная истлевающими серыми листьями, нагоняли серое отупение. Что б ни сулил нам этот дом, выбирать не приходилось, и я с надеждой подумал: только бы приняли.
Тем временем в канцелярию пришаркала согбенная старушенция с продавленной переносицей и запавшими глазами.
Покончив с трудами праведными и выудив из нас все до третьего колена, начальница приказала:
— Тетя Дуня, обработайте детей. Этих, — кивок в сторону сестры с братом и цыганочки, — в младшую группу.
Страхолюдина, — то и дело приходило в голову, пока расторопная тетя Дуня обрабатывала нас в баньке за домом. Блестящей машинкой она ловко и быстро облапошила всех наголо, потерла мочалкой спины, раздала чистое бельишко с черными расплывшимися штампами «ДПР».
Я избавился от горячей шубы и влез в серую казенную форму. Тоненькая бязевая рубашка с черными металлическими пуговицами и широченные шаровары из ситца сидели на мне мешковато, но чувствовал я себя легким перышком, способным воспарить к потолку. Сплющенные к носку кирзовые рабочие башмаки радовали новизной.
— В мешки с домашними пожитками не забудьте сунуть записочки с фамилиями, чтоб потом не искать, — чопорно гнусавила тетя Дуня. — Польта цепляйте на гвозди.
Я натолкал три мешка скомканными шмотками и внезапно затосковал: обрывки с фамилиями показались такими исчезающе маленькими; затеряются, — не найдешь.
В приемнике было две группы: мужская, для подростков школьного возраста, и младшая, для девочек и мальчиков дошколят. Двери обеих групп, также как столовой и коридора, выходили в зал, расположенный в центральной части первого этажа. Здесь на отшкрябанных до белизны досках пола празднично поблескивало черным лаком пианино. Над ним в серебристой раме висела выцветшая картина с медведями.
Чувствуя холодок, струивший по стриженному влажноватому темени, я переступил порог группы. Она была пуста. Справа до самого потолка возвышалась обитая железом, круглая печка. Над чугунной дверцей топки расползлось прокаленное темное полукружье. Впритык друг к другу стояли растрескавшиеся голые столы со щелями, забитыми черной грязью. Оспины порезов, неприличных рисунков и похабных надписей испещрили каждый сантиметр их поверхностей. Разнокалиберные стулья и табуретки лепились вдоль облупившихся стен. Воздух пропах табачным дымом и был тяжел, как по утрам в зале ожидания вокзала.
Во всю противоположную от входа стену распростерлись широкое окно и стеклянная дверь, запертая снаружи на огромный, в рыжеватых потеках ржавчины амбарный замок. Окно и дверь выходили на открытую веранду с крыльцом. По-видимому раньше здесь был парадный вход.
За навесом веранды среди деревьев, кустов и цветочных клумб, обрамленных зубчатыми кирпичными бордюрами, ковырялись дети. Они сгребали палую листву и жгли ее на костре.
Мы не сразу заметили, что с порога нас пытливо обшаривает пронзительным взглядом светлоголовый шкет с кругляшками проплешек на темени и затылке, с белыми бровями и губами-ниточками на острой мордашке. Во взгляде его сквозили наглость и неприязнь, и я поспешно отвел глаза.
— Нагнали фитилей-заморышей, — буркнул он. — Спать то негде. Одно знают: всех впущать, никого не выпущать.
Комната полнилась возвращающимися с прогулки ребятами. Здесь было густо намешано пацанвы разного возраста, но большинство выглядело лет на тринадцать — пятнадцать. Выделялся один: здоровенный отечный увалень с тестообразным лицом, узким покатым лбом и всклокоченными лохмами черных волос. Он единственный не был острижен, и в первый момент я принял его за воспитателя, но тут же смекнул, что ошибся: из-под широких бровей его тлели бездумно-холодные, узенькие глазки.
— Эй, черти! — крикнул он нам. — Гроши есть?
Я замотал головой. Толик кротко заморгал. Ответил Дух:
— Есть на хрену шерсть!
— Где бегал?
— Везде! В Харькове.
— Да ну, халява! И я там бегал, глаз отдам!
На миг выражение его мятой физиономии оживилось. Он неуклюже завертел черной башкой на короткой шее, как бы призывая окружающих ребят в свидетели такого удивительного совпадения. Внезапно спохватился и нахмурился недоверчиво:
— Заливаешь?! Божись!
— Сукой буду! Век воли не видать!
— Где там балочка, помнишь? — последовала проверка.
Дух сбивчиво растолковывал, как добраться в Харькове от вокзала до базара, а на лохматого верзилу нисходило довольство. Он окинул угрожающим взглядом группу и сказал Духу:
— Никого не боись. Тронут, ко мне бежи!
— Э, волки! Позырьте! Ну и рубильник! — гуднул над ухом прозорливый светлоголовый шкет и нахально ткнул пальцем в мою выразительную носопыру. — Откеда, красивый?
Тоскливо засосало под ложечкой, я не мог собраться с мыслями и молчал.
— Он еврей, лягавым буду! — опеределил меня Дух. — Ни бе, ни ме не понимэ!
— Ха, жиденок к нам затесался, — глумливо застрекотал светлоголовый.
— Узя, Узя, блоха на пузе! — присоединился к поддразниванию лохматый. — Скажи: бхгынза!
— Что выставился, шлимазл заморенный? Лучше сто раз прошипишь пш-ш-шенка, чем один раз кукухгуза!
Острое чувство враждебного окружения охватило меня. И не зря. Лохматый скосоротился и, ухватив мой нос костяшками пальцев, больно дернул.