Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Шалить?… Покурочу!

Общими усилиями загнали смутьяна в угол и, наседая со всех сторон, метелили и рвали его беспощадно. Ослепленный злобой Лапоть яростно отбивался руками, ногами, едва ли не зубами. Но силы были не равны, и ничего поделать было нельзя. В последний момент, когда подуставшая свора повалила его и начала пинать, Лапоть извернулся, продрался сквозь лес ног и тел и опрометью сиганул в дверь.

На душе было скверно, как будто содеял подлость. Пусть бы избили, — думал я с презрением к самому себе, — не впервой. Струхнул, упустил момент, которого, возможно, больше не представится. Подсобил бы, глядишь, что-нибудь и выгорело. Другие должники потянулись бы следом, хоть Царь. С него проку мало, зато пример бы подал. Еще человек пять-шесть, а там — стенка на стенку, да с нами никто бы не сладил. Тогда конец голоду и мучениям.

Запоздалые сожаления глодали меня.

Вокруг возбужденно потявкивали шестерки, готовые на новые изъявления преданности, оправлял одеяние остывающий Никола. К нему были обращены пришибленные, подозрительно одинаковые лица должников: с каждого липкой патокой текла вымученная угодливость и покорность. Я чувствовал, что и моя физиономия скисает жалкой, заискивающей гримасой.

Мороз и метель отрезали Лаптю пути отступления. В запертый чулан с ватниками проникнуть ему не удалось, а бунтарский выпад одной потасовкой ограничиться не мог. Это не бесхитростная драчка неполадивишх школьников, которая прекращается при первом жалобном писке или плаче, а перепуганный победитель улепетывает ошпаренным петухом. Предстояла грозная ночь с искуплением дневных прегрешений.

Поначалу темная не задалась. Непокорный Лапоть разодрал пополам наволочку, наброшенную ему на голову. Как сорвавшиеся с цепи псы, разнузданная орава шестерок навалилась на него в открытую. Никола торкал мокрой шваброй ему в лицо и взрыкивал свирепо, по-звериному. Лапоть огрызался ослепленным яростью дикарем, выплевывал кровь. Педя сидел в сторонке и натрыжно талдычил:

— В парашу его, в парашу!

Клубок дерущихся тел поволокся по проходу и выкатился в предбанник.

— Окунай подлюгу!

Загремела бадья.

— Сука! Опрокинул!

— Макай харей в дерьмо!

Внезапно с лестницы донесся крик:

— Шухер!

Голос Марухи пресек вакханалию избиения:

— Что, взбесились?! С ума сдурели?!

Застревая в проеме, орава шестерок ворвалась в спальню и стреканула по постелям.

— Хромай отсюда! — забасил Никола в прихожей.

Они негромко попререкались, и Маруха увела его к себе.

Вернулся Лапоть, всхлипывающий, вонючий и мокрый; длинная струйка крови ползла из его уха за ворот рубашки.

Как и днем, десятки глаз пассивно следили за расправой, как и днем ни звука не сорвалось в его защиту.

Отшумели страсти, от сердца отлегло, но мыслишки трепыхались совсем иные: хорошо, что удержался, не поддался соблазну во время дневной стычки, не полез на рожон. Атамана и его кодлу не одолеть. Горбатый чуть не пырнул Лаптя финкой, меня Никола придушил бы шутя.

Искушать судьбу желания не было. Слава Богу, куражились не надо мной, нужно терпеть, должны же прийти путевки. Глубоко спрятанная удовлетворенность собой взяла верх над недавними сожалениями. Однако удовлетворенность была мимолетной; впоследствии, припоминая расправу над Лаптем и свою трусливую нерешительность, я был мучительно противен самому себе.

Казалось, шальная смута пресечена, и остается только смирение. Но утром Лапоть рванул из приемника.

На отлов беглеца отрядили команду во главе с покарябанным Николой, а к вечеру в погоню пустились и слегка всполошившиеся воспитатели. Напрасно! Попутать его в тот день не удалось, и только через пару недель его привел милиционер.

Лаптя было не узнать. Из-под серой, прожженной на темени пилотки топорщились толстые, словно приклеенные, обмороженные уши. Запахнутая на голой груди вдрызг истерзанная хламида грязной бахромой свисала до закрученных в ветхие обмотки голеней ног. К ступням были прикручены тесемками дырявые галоши.

— Личит ему клиф-то! — со знанием предмета оценил наряд Никола. — Без порток, а в шляпе!

— Ливрея что надо! Пообтерлась самый мизер! — восхищенно поддакнул Педя.

— Что, убег? — торжествовал Горбатый. — В миру-то икру жрал?

— На тебе ж прямо вериги! Почем прибарахлился? — любопытствовала начальница.

Меня поразило не одеяние Лаптя и даже не его обметанные черным налетом болячек губы и шморгающий, в струпьях облезлой кожи нос. Поразили нервный тик века и одичалый, затравленный взгляд.

Вот как воля привечает нашего брата! И что отождествлял он с волей, что звало и притягивало его с неодолимой силой? Конечно, родное подворье. Здесь его и попутали. Завернули обратно, передавая из рук в руки по длинной цепочке городов и селений со множеством таких же заведений, как наше.

Попытка удрать не удалась. Как затеряться в этом тесно упорядоченном мире, повязанном нищетой и рабскими путами, где неконтролируемого жизненного пространства совсем не осталось?

С месяц Лапоть отлеживался в изоляторе.

Без главного работяги, усердного и сноровистого Лаптя, возникла запарка с заготовкой дров. Артель нерадивых пильщиков не справлялась с заданием. Им было не до пил и топоров, их все больше прельщал оживающий после войны и оккупации городок с его лавчонками, баней, барахолкой и вокзалом с прибывающими и отправляющимися поездами.

А с морозами подзатянуло.

Начальница изругала филонов и повелела снаряжать после обеда вторую смену заготовителей дров. Теперь большинство ребят старшей группы раз, два в неделю бывало на улице. И только пять-семь запаршивевших доходяг, вроде меня, Царя и Толика, по-прежнему мечтали о прогулке как о хлебе и светлом празднике.

Вожаки уверовали в безнаказанность и взлютовали. Хлесткие удары сыпались направо и налево, по поводу и без повода, возводились в повседневную норму общения, заменяя ненужные, теряющие смысл и действенность слова.

Власть была завоевана, сопротивление подавлено, осталось натянуть удила до кровавой пены, чтобы крамольные мысли о непослушании даже не зарождались. Вечерами вытворялось неописуемое: дежурные потехи буйных лунатиков, беготня по койкам, неуемная матерная грызня картежников, куча мала и еще какие-нибудь мелкие пакости и дикие выходки, — разве спокойно уснешь?

И позже, когда все засыпали, легчало не всегда. Даванет удушье, вскинешься в ужасе, разинув рот, жадно хлебнешь тяжелого настоя и из последних сил сдерживаешь рвущийся из глотки предсмертный вопль. Почти задохшийся, удерживаешь голову на руке: ложиться страшно, удушье того и гляди сомкнет челюсти намертво, и уже не проснешься. Ворочаешься, измученный, и гонишь мысли о смерти. Сон все-таки побеждает, голова клонится в вонючую прель подушки.

Попривыкнув, я решил про себя, что лучший способ превозмочь ночь — поскорее опять уснуть. Будь что будет! Я впадал в чуткое и тревожное забытье: какая-то частичка сознания бодрствовала и бдительно следила за дыханием, охраняя жизнь.

15

Отруби

Промерзший Дух в припорошенной опилками фуфайке, в заснеженном облезлом треухе ввалился в группу и быстро-быстро замолотил что-то Николе. Я навострил уши и наполовину разобрал, наполовину угадал смысл сказанного: от стены конюшни отодрана доска и есть шанс разжиться то ли овсом, то ли жмыхом.

— Заметано, — кивнул Никола. — Отобедаем, нарисуем!

Может мне шурануть, испытать фортуну? — исподволь всплыло отчаянное намерение. Пока сыр-бор, сборы-хлопоты … Соблазн возгорался вместе с боязливым напряжением во всем теле.

Горбатый принял мою пайку, с кислой привередливостью повертел ее, едва не обнюхал, и пренебрежительно поджал губы: не грабил, делал одолжение или одаривал. Прошли времена, когда, шальной от нетерпения и жадности, он рвал куски вместе с руками. Забурел, пресытился.

Я отбросил сомнения: рискну! Впервые за много недель выскользнул во двор. Резкий порыв студеного ветра пронзил насквозь, я захлебнулся его пьянящей свежестью и чуть не повернул обратно. Мгновение постоял, пытаясь унять гулкое биение сердца. Тело сжалось, колючие глотки морозного воздуха обжигали горло.

27
{"b":"580303","o":1}