— Слыш, Дух! Я в Харькове с урками спознался, — мотнул Никола Большой плоской, слегка раскосой мордой. — Подфартило, лабаз огребли. Хлеб, бацило, консервы, — невпроворот! Нарубались — не шелохнуться, гадом буду! Неделю гужевались. Покемарим, и снова штефать. Да наследили, попухли. Замели нас менты в кожанах, с пушками. Повязали и в воронок! Жратвы осталось — уйма!
Речь Николы обросла матом, походила на лягушачье кваканье.
Дух приоткрыл рот, растерянно, с немым восторгом постигая сказочные прелести своей недавней вольной жизни.
— А потом? — с нетерпением спросил он.
— Упекли баланду с заварухою хлебать. — И, завершая ритуальные откровения ритуальной же угрозой, Никола устрашающе бросил группе: — Слягавит кто, из земли выну! Раздавлю, как мокрицу!
Пока Никола распинался, мне припомнилась мамина давняя знакомая, которая опухла после блокадной голодовки и так и не поправилась, оставшись серокожей, рыхлой. Пожалуй, Никола выглядел еще хуже. Его бугристое лицо отдавало нездоровой желтизной, набрякшие подглазья ползли к вискам, в уголках мутных глаз пузырился гной.
Окружающая троицу ватага внимала Николиному рассказу с нескрываемым восхищением.
Лишь рябоватый Царь даже не поднял головы от книги. После ужина он вытянул из кармана хлебный мякиш и принялся размеренно и привычно давить его в ладонях, как тесто, пока не скатал плотный глиняный комочек. Не отрывая глаз от страниц, Царь отковыривал микроскопические щипки и, смакуя, сосал их. Осторожно, словно побаиваясь, мяли хлеб и другие ребята, время от времени поглаживая наслюнявленными пальцами давленый комок и подолгу слизывая налипший мазок.
Погас огонь в печи. Священнодействуя, Горбатый принялся выкатывать из золы обугленные клубни, с сухим потрескиванием шлепавшиеся на прибитый к полу металлический лист.
Группа замерла. Десятки голодных глаз, одни с нетерпеливым ожиданием, другие с тоскливой безнадежностью, впились в черные картофелины. Кто-то не выдержал, привскочил и придвинулся поближе. Несмело, потом громче, вразнобой нестройный хор заканючил:
— Дай кусить!
— Оставь малость! Корочку горелую!
— Махнем на пайку! С обеда вынесу, сукой буду!
— Чинарики кому притаранил, помнишь?
— Ломани кусман! Расквитаюсь, глаз отдам!
— Дай рубануть!
— Дай пошамать!
— Подкинь картохи! Падлой буду, не забуду!
Попрошайки выклянчивали подачки, а Горбатый фальшиво мурлыкал:
Падлой буду, не забуду этот паровоз,
Оторвало руки, ноги и побило нос!
И делил печеную картошку.
По картошине перепало трем-четырем избранным, льнувшим к троице весь вечер. Одарили и Духа, хотя он не цыганил унизительно, как другие.
Львиная доля досталась троице: Николе, Педе и Горбатому. Обжигая пальцы, они надламывали дышащие горячим парком клубни, припадали к ним губами и, сберегая каждую крошку, втягивали в себя и рассыпчатую, пропеченную мякоть и горелую кожуру.
Никола жадно почавкивал, оглядывая краем глаза тянущих руки пацанят, как бы вспоминая и взвешивая их заслуги. Изредка отрывал измятые корочки и скармливал им. Но не всем. Иным он хмуро бурчал:
— Отвали, курва! Жуй свою пасть! … И ты, жглот, не подчаливай! Не обломится!
Облизывал черные пальцы, вытирал их о темя ближайшего попрошайки, склабился:
— Люблю повеселиться, особенно пожрать!
Горбатый широко растягивал выпачканные губы, шамкал слюной, обнажая десны и выкрошившиеся зубы. Физиономия его была такой же искривленной, как и тело. Наворачивал он быстро, но успевал огрызаться:
— Ху-ху не хо-хо, лизоблюд кукуйский!?
Поиздевался над кем-то, надломив руку в локте:
— На …
Хрену сидела вошь.
На …
Понюхай и положь!
Насытившись, Горбатый покровительственно кивнул двум мальчишкам. Прижимисто прикрывая свое богатство, он выторговал по пайке с каждого, отдав взамен по картофелине.
Педя отвернулся к стене и шиковал в одиночку. С побирушками собачился нервно и зло:
— Не шакаль! … Бортиком, бортиком!.. Перебьешься! … Компот рубай, он жирный!
Неприятны были и попрошайки, и дарители, но хоть ослепни: ноздри чуют дурманящий аромат, рот заливает слюной, и рождаются тоскливые мысли, и сам себе кажешься несчастным заморышем, заброшенным в чужое, недоброе обиталище.
Вроде бы на сегодня достаточно. Глаза слипались, спать хотелось больше, чем есть.
Картошку умяли. Втягивая в рукав пальцы с мерцающим чинариком, Никола вздувал к потолку мелкие колечки дыма и сосредоточенно поплевывал им вслед крошками махры. Стряхивал пепел кому-то за шиворот, блаженно мурлыкал:
Чтоб как-то жить, работала мамаша.
Я потихоньку начал воровать.
— Ты будешь вор, как вор был твой папаша, —
Твердила мне, роняя слезы мать.
Пятнадцать лет ровнехонько мне стало,
Я ревизором стал чужих квартир…
Неслыханная песня, потом еще одна. Пела троица и ее прихлебатели. Разинутые рты рвали лица, вой затоплял сознание. Измочаленный бесконечным днем, я клевал носом под разноголосое выстанывание. А смысл песен все мимо и мимо, и только дурман безотчетной грусти пленял и околдовывал.
Отбой!
Под предводительством воспитательницы поднимались мы по осклизлым ступеням деревянной лестницы. Подозрительно пованивало. Пролет взбегал круто, и я боялся соскользнуть вниз.
На верхней площадке было две двери: прямо и направо. Последняя привела нас в маленькую безоконную прихожую, соединенную пустым дверным проемом с длинной, как кишка, спальней, где три широких окна темно блестели вдоль правой стены. Свободных мест здесь не нашлось. Мы вернулись на лестницу и через другую дверь вошли в просторную квадратную палату — женскую спальню. Девчонки были в постелях, и я заметил, что сестренку уложили вместе с цыганочкой.
Миновав женскую спальню, мы оказались в комнате поменьше, занимаемой мальчиками младшей группы и теми из старшей, кому не хватило места в первой спальне. Почти все спали по двое. Я разделил постель с братом, юркнув под простыню, заляпанную черными штампами «ДПР», и привычно приткнувшись к теплому боку.
Свет низко свисавшей с потолка лампочки поплыл перед глазами мутно-желтыми кругами. Тревожный тяжелый сон навалился мгновенно, словно беспамятство.
3
Пробуждение
Неразборчивый говор, возня, пение впутывались в бессвязные картины сна. Сон не отпускал, держал крепко, и я продирался в явь с усилием, ломая мешанину невнятных видений, сквозь преследующие и пугающие голоса и шорохи, топот шагов, чье-то невидимое внимание и скрытую угрозу.
Тишина и неподвижность удивили меня. Пошатываясь, побрел к параше. Переполненная бадейка плавала в смердящей луже с подозрительными галушками. Ручейки потеков уползали далеко под кровати.
Не подступиться, — посетовал я и устремился в уборную, вниз. Лестница пахнула холодной, подванивающей сыростью. Глаза уперлись в сплошную тьму. Как слепой, ткнулся я вправо, влево и нащупал перила. Поеживаясь, остановился в нерешительности: спускаться полусонному, впотьмах, — на такое трудно было отважиться. Поколебался секунду и поступил естественно и непристойно, сиканув в пролет на ступени, перила, стены, куда попало. Спешил, замирая от неприличия, опасения обмочить кого-либо внизу и быть пойманным на месте преступления. Ковыляя обратно по проходу женской спальни, почуял недоброе и поднял глаза: полураздетый Никола, позевывая, сползал с постели. Рядом по подушке разметалась копна спутанных женских волос. В груди колыхнуло муторно и жутко: через пару коек от них сестренка, он может и к ней залезть.