Маруха и тетя Дуня давно прижились в ДПР, стали его неотъемлемой частью. Упрямо мазалась к приемнику и Маня-дурочка. Ходил слушок, что ее собираются поселить в женской спальне, — очень подходила она малышам. Когда дозволяло начальство, она возилась с ними с утра до ночи: укладывала спать, умывала, читала и рисовала смешных сказочных персонажей.
Маня владела Божьим Даром: короткий взгляд, несколько точных росчерков карандаша, — и с листа бумаги таращится физиономия, необыкновенно смахивающая на оригинал то формой черепа, то очертаниями губ или ушей. Схватывала Маня самую суть.
Мой нос заприметился ей с первой встречи, и был начертан крайне изысканно и, конечно, очень похоже. Все потешались, а я, по обыкновению, разобиделся и порвал рисунок.
Ей не повезло из-за болезненного пристрастия к вождям, будившим ее творческое воображение. Изображение одного она беспрестанно набрасывала на всем, что попадалось под руки, но не в официально узаконенном виде, а в лихой, рельефной манере: лысина простиралась далеко назад, составляя добрую половину рисунка, глаза и губы подернуты блаженной улыбкой юродивого, улыбкой ее, Мани. Рисовала, приговаривая:
— Камень на камень, кирпич на кирпич, умер наш Ленин Владимир Ильич!
— Нельзя Ленина рисовать! — стращала воспитательница, махая пальцем перед Маниным носом.
Но в капризном упрямстве дурочка с невероятной быстротой набрасывала несколько одинаковых нестандартных физиономий. Упрямый бзик со временем приобрел определенную направленность, когда Маня, пообвыкнув в ДПР, стала во всеуслышание бесхитростно объявлять:
— Я выйду замуж за Сталина!
На увещевания дурочка не поддавалась, даже дразнилась резковато противным голосом:
— Выйду за Сталина! Выйду, выйду!
Все это отрезвило начальницу и решило судьбу дурочки: в ДПР ее не поселили. Но теплый приют привораживал. Не редко одинокая фигурка маячила у ворот или в палисаднике под окнами канцелярии в надежде на начальскую милость. С не меньшим упорством дежурила Маня и у кухни, куда вел отдельный ход со двора. Куда еще ей можно было податься? Тюрьма и больница не про нее.
Пускали Маню в приемник с оглядкой, перед праздниками или в банные дни. Обычно же, когда она измозолит всем глаза, начальница кричала через приоткрытую фрамугу:
— Иди, иди в читалку!
Маня безропотно поворачивалась, медленно пересекала двор и, свободная, исчезала за воротами. Как и у нас всех, у нее не было ни родных, ни определенного занятия, кроме бездумного кружения по улицам. Ребята встречались с ней в магазинах и на базаре.
Морозным утром, закрученная в длинное, без пуговиц, мужское пальто Маня приблудной кошкой кралась меж деревьев: руки изогнуты кренделем рукав к рукаву, солдатская шапка-ушанка нахлобучена до бровей. Ее неодолимо влекло к людям в натопленную комнату. То и дело она мяла озябшей ладошкой шморгающий нос, и на ее посиневших губах теплилась недоуменно-угодливая улыбка.
Наблюдатели старшей группы давно засекли ее, но не ждали ничего неожиданного: не впервой носит дурочку у нас под окнами. Маня взошла на крыльцо веранды к запертой стеклянной двери, и здесь ее внимание привлек огромный ржавый замок. Склонив голову, она внезапно плюнула на него. Светлое пятнышко застыло на темной поверхности. Подумав, Маня принялась аккуратно оплевывать замок. В изумлении мы приникли к стеклам, поначалу не понимая, что происходит, а на металле раз за разом образовывался ровный орнамент из серых плевков.
Маня изукрасила одну сторону замка, подождала, пока слюны скопится достаточно, и проделала то же самое со второй. Она отрешенно, словно забывшись, долго разглядывала узор из плевков, потом вскинула рассеянный взгляд на окно и поплелась прочь.
Мне было жаль Маню, и было не понятно, почему не впустить ее хотя бы погреться? Ей вслед летели суматошные возгласы:
— Комедь!
— Чокнутая!
— В цирк ее.
Ребята корчили рожи, крутили пальцами у висков, довольные развлечением, а девушка ковыляла меж деревьев, скользя грубыми башмаками по утоптанной в снегу тропинке, путаясь в длинных полах пальто. Ветер трепал эти полы, хлестал ими по ногам в перевязанных шпагатом обмотках, сверкающих белесой ветхостью.
Ухмылки постепенно погасли, и мы снова погрузились в отупелое безделье. Показная насмешливость ребят не смогла затопить во мне тягучего чувства жалости и кровной близости к всеми отторгнутой дурочке, и от этого усиливалось ощущение одиночества и чужеродности.
Пришло первое письмо от мамы, и я написал ответ:
«Здравствуй, дорогая мама. Мы очень обрадовались твоему письму и тому, что твоя работа в химцехе не тяжелая. Мы тоже живем хорошо, но не учимся. Гулять не ходим. Не играем, потому что игрушек нет. Ждем путевки в детдом. Поздравляем тебя с Великим Праздником Октября и желаем поскорее выйти из тюрьмы. Твои дети».
Письма от мамы стали приходить регулярно. Теперь я ждал еще и писем.
8
Кабала
Саданули морозы, сковали реку. Вьюжной ночью горбатый сугроб накрыл крыльцо веранды. К перилам примерзли лохматые снежные комья. Гладкое белое полотно устлало заречье. Грязно-сивая пена облаков цеплялась за вершины стылых деревьев. Кружила поземка. Озноб продирал от одного взгляда на зябкие ветви, трепещущие под беспокойными порывами ветра. Над темными точками печных труб курились дымки, быстро рассеиваясь и пропадая.
Рассеивались и пропадали надежды на отъезд.
Дуло из окон. Печи топили с утра до ночи. Зима стерла краски с лиц обитателей ДПР. Лица словно выцвели, поблекли. Сколько можно сидеть безвылазно в тесноте и табачном смраде? Сейчас бы на санках с горки, потом миску горячих щей да чугунок картошки в мундире!
Томительно сочились выхолощенные бездельем минуты. Я осязал и обонял каждую, я подгонял их. Бессмысленная монотонность дней вытягивала жилы. В группе царило уныние. Вылазки в город не радовали. Улицы обезлюдели, собирательство исчерпало себя. Напрасно петляли по полупустому базару заледенелые, потерянные добытчики, поживой и не пахло. Приваливали в группу пришибленные невезением, выворачивали карманы: трушенная махра да фантики, вот и весь фарт. Исчезла картошка — главное подспорье скудного рациона. Если и перепадала одна, две гнилушки, то уж такие вонючие и скользкие, что с души воротило.
Лапоть где-то нарыл скоробившихся, промерзших до черноты картофельных очисток, но испечь их не удалось, — сгорели дотла. Мешки с домашней одеждой опустели; убогое барахлишко новичков расхватывалось какими-то ушлыми пройдохами в первый же день, к ночи ничего стоящего не оставалось. В банные дни Никола со свитой учинял досмотр выданного нательного белья. Все приличное, годное на обмен или продажу, безоговорочно сблочивали. Не гнушались даже портянками. Взамен всучали полуистлевшее шмотье. Месяц, другой, — и на смену не выдавалось ни одних целых кальсон, ни одной нижней рубашки без желтых пятен и бахромы на рукавах.
Вечерние сборища у печки потускнели, лишившись прежнего полусытого довольства, предвкушения заветной печеной картофелины. Ее то, возможно, и не хватало каждому для обретения душевного и телесного комфорта.
Уныло выли:
Эх, зачем я на свет появился?
Эх, зачем родила меня мать?
Пустая, набившая оскомину болтовня вязалась вокруг жратвы. Смаковали полузавиральные байки о былой сытости, изобилии ржанухи, лоханях с горячими клецками.
Наклевывалось рисковое дельце: ладились обчистить хлебную лавченку, сорвать жирный куш. Никола гнул и точил толстую проволоку, мастерил отмычку.
— Из бердан обрезы пилил, а это бирюльки! — бахвалился он.
Операцию собирались провернуть ночью, и Никола уже оговаривал свою долю, но когда настал срок, трезвый Горбатый отмахнулся от смелой затеи как от блажной придури:
— Ночью там крыс ловить! В очереди бьются с пяти утра, к обеду все похватают.