— Вода как мед, а вылезешь дерет.
— В воронку заплывешь, засосет, гадом буду!
— Шибздика вроде тебя. Мужик поздоровее вырвется.
— Нырнешь в газету и каюк! Разобьешься, как о камень!
— Газета ж тонет.
— Не сразу.
— Спорим, не расшибусь!
— Кто спорит, тот дерьма не стоит!
Солнце палило, было лень сдвинуться с места.
— У берега пиявок! До хрена и больше! Как там малолетки полощутся?
— Я конский волос видал. Вопьется в тело — хана! До сердца дойдет, как иголка.
— Жрать охота!
— Кишка кишке протокол пишет!
— Кофю с лимоном притаранить?
— Будет ли когда ржанухи вдоволь?
— Жди! Зекал на портрете? Ленин руку простер — все народу! Сталин руку за пазуху — все себе!
А в реке по-видимому была рыба, но разговоров об удочке и снасти даже не возникало.
Прибрел Педя, весь пропахший псиной, с лохматым, грязным кобелем.
— Все в порядке, Бобик сдох? — спросили его.
— Не склещить. Сучка грызется, этот согласен.
Сучка — это мать пса, которого Педя привел.
— Все одно случу. Тогда позырим, вымрут щенки или нет … Говорят, вымрут.
Солнце подкоптило наши животы и плечи, сожгло носы. Раз за разом с них сползала малиновая кожица.
После обеда мы тянулись на задворки к взорванному блиндажу с частью сохранившейся траншеи. Мы разобрали нагромождение бревен и камней, настлали сверху горбылей и фанеры, присыпали землей, оставив сбоку небольшой лаз. Внутри образовалось темное и сырое подземелье. Мы забирались туда, переполненные ощущением неуязвимости и отрешенности от опеки и догляда взрослых.
Мне было неприятно подолгу оставаться в подземном мраке, больше нравилось лазить в развалинах разрушенных до фундаментов кирпичных зданий. Руины начинались в сотне шагов за блиндажом и простирались на целый квартал к окраине города. Девственные груды красного щебня, покореженных перекрытий, хлама, сокровенные лабиринты полузасыпанных подвалов манили чем-то таинственным и многообещающим.
Мы шныряли среди первозданного хаоса, обшаривали останки одного дома за другим, откапывали стреляные гильзы и проржавевшие каски, немецкие и наши, и все находки волокли в блиндаж.
В одном из подвалов я неожиданно отрыл извоженную высохшей грязью торбу с патронами всех калибров: маленькими — пистолетными, побольше — винтовочными и такими же острыми, но еще больше, — крупнокалиберными. Ошалелый от небывалого везения, поволок я торбу к подземелью, едва не отрывая лямку. Изумляла не только сама находка, но и пользование обыкновенного холщового мешка для хранения таких опасных и жутких предметов.
— Э, волки? Что Жид надыбал!
Педя, Дух и табунчик бывших шестерок обступили меня. Я намертво вцепился в торбу и визжал шальным матом, никому не позволяя к ней притронуться.
— Зачем тебе патроны?
— На хрена попу наган если поп не хулиган?
Я упорно мотал головой, медленно соображая, что же делать с этим необыкновенным богатством.
— На огород возьмем, с ночевой! — поманил Педя.
Я еще поупрямился, но на столь заманчивую блесну не клюнуть не мог. Да и спрятать патроны негде, все равно отберут или украдут.
С каждым днем проникали мы все дальше в глубь руин и находили больше и больше патронов, словно их там высеяли. Склад боеприпасов в блиндаже рос, и росло желание найти какой-нибудь завалящий «шпалер» и пострелять. Но нам повезло, ничего стреляющего мы не отыскали.
Мы выковыривали пули, высыпали порох и поджигали. Шипящее желтоватое пламя и пороховая вонь возбуждали в нас острое желание испробовать обретенное могущество на чем-нибудь стоящем. Пока организация пожара приемника откладывалась на более благоприятное время, мы разжигали в закоулках развалин костер, швыряли в огонь патроны и прятались за обломки стен. Костер взрывался с сухим грохотом, горящая щепа разлеталась по сторонам, пули цокали и рикошетили по камням.
Нас влекло в руины неодолимо, хотя шипы ржавой колючей проволоки и битые стекла нещадно кололи наши огрубелые пятки. Тупая, ноющая боль зреющего нарыва лишала сна и покоя, огромные волдыри вспухали на пол ступни. Я выворачивал подошву ступней наверх, расковыривал налившийся белый глаз гвоздем или лезвием, выдавливал гной. Знакомый зуд вскрытой ранки был даже приятен. Я прикладывал листья подорожника к розовой нежной кожице и безмятежно ждал выздоровления.
Пока нарыв набухал и нагнаивался, пока подживала ранка, приходилось ковылять, припадая на ногу, а то и на обе. За лето меня угораздило раз пять напороться на ржавые колючки, но отвадить от развалин эти напасти не смогли.
Иногда забредешь чуть раньше обеденного часа в гулкое запустение сумеречных комнат приемника, прошлепаешь по прохладному, непривычно гладкому полу и чувствуешь себя пещерным дикарем в заповедном, старинном храме. В глубине дома тренькнет ложка о тарелку, глухо гуднет одинокий голос, и снова тишина …
Ночами с потолков к нам на постели капали злые полчища клопов. Мы драли ногтями пылающие бока, руки, ноги, по утрам любовались простынями, испещренными шоколадными крапинками. Их густота нарастала от одного банного дня до другого. Спалось же в родном клоповнике беспробудно и сладко.
25
Труд
Слухи о походе на торфоразработки сочились давно. Поджидали поход с нетерпением, с предвкушением новизны и надеждой раздобыть что-нибудь съестное. Мне не давало покоя всегдашнее опасение: возьмут ли? Тревожился попусту, — взяли!
Старшую группу подняли спозаранку. Похватали на скорую руку завтрак и двинули пешедралом через мост к темнеющему вдали лесу. На этот лес смотрел я подолгу прошедшей зимой, не представляя его реальности и возможности сюда попасть.
Дорога забирала в обход низкой луговины, затопляемой в половодье, к зеленеющим полям. Поля источали слабый запах сухой земли и навоза. Колеи полнились пылью. Пальцы ног утопали в ней, как в шелковистой пудре, и было приятно загребать и пускать по ветру серые вихорьки.
Путь предстоял дальний. Пустынный кривой проселок незаметно подобрался к реденькому осиннику и по его краю — к пологому холму. Лесок густел, тянулся к небу и постепенно переходил в сосновый бор, а проселок — в просеку. Стройные стволы мачтовых сосен лоснились луковичной шелухой. Было приятно шагать по холодку. Взбодренные свежестью раннего утра, мы без передыху, не покидая строя, отмахали больше половины пути. Мало-помалу поволоклись вразброд, рыская по придорожным полянам в поисках ягод или застарелых хвостиков щавеля. Ветви кустов прыскали в глаза росяными брызгами, мокрая трава окропила ноги по колена.
Солнце вывернулось сбоку из-за вершин сосен.
Мы шли, и ссохшийся желудок прилипал к спине, и в нем было так пусто, так просторно, хоть катай бильярдные шары.
Сворачивая за деревце по нужде, кто-нибудь непременно объявлял:
— «Поссым, — сказал Суворов, и тысячи херов сверкнули под забором» или «Одна кобыла всех срать заманила».
За увалом дорога круто сползала к бугристому болоту, поросшему редким кустарником. Здесь просеку устилала гать: срубленные стволы молодых деревьев плотно, в несколько рядов, уложенные поперек пути. Поверх бревнышек местами проступала мутная, бурая жижица. Когда мы ступали по шаткому настилу, она всквакивала и чавкала.
Мшистые пеньки торчали по обочинам, а еще чуть в сторону топкая, зыбкая почва расстилалась плавающим ковром. Густой мох нежно пружинил, лаская подошвы ног. Кое-где темнели стоячие омутки теплой, заплесневелой по краям водицы. По временам в них взбулькивали пузырьки болотного газа. Жесткие кочки щетинились пучками соломенных стеблей. На кочках можно было попрыгать и послушать, как под колеблющемся травяным ковром расходятся и быстро затухают круги волн.
— Мертвая топь, — промолвил Лапоть. — Провалишься, засосет!
— Партизанский край, — уважительно пояснила воспитательница. — Гиблое место.
За болотом прятался одинокий хуторок, десяток свежесрубленных домиков, и в отдаление — пара сторожевых вышек. Пустынно, ни одного человека, только спесивые свиньи безмятежно нежились в лужах. Нас, незванных пришельцев, и взглядом не удостаивали. Мирные чушки, немного худы и грязноваты, но одного хряка с литым загривком хватило бы заполнить излишнее, сморщенное пространство наших желудков, где совершенно определенно нет жизни. Какая там жизнь, тьма тьмущая и тоскливое запустение.